Образ книги здесь кажется уже странным, почти нелепым, но лишь на первый взгляд. При ближайшем рассмотрении становится очевидно, что Лигоцци доводит эстетическую программу ванитас до концептуального предела, апогея формы. Книга указывает не просто на тщету светских наук и мирских занятий, но и на иллюзорность мысли вообще, на ничтожность человеческого знания перед Божественным всеведением. Предельный натурализм изображения превращает эти идеи из абстрактно-аллегорических в пугающе реалистические.
Вторая версия, впрочем, не противоречащая первой, связывает обращение художника к макабрическим сюжетам и духовную атмосферу двора Медичи. Герцог Франческо I был мистиком, которого влекли темные сущности и мрачные стороны человеческого бытия. Так что мотивы ужаса на полотнах Лигоцци вполне созвучны общим настроениям, «одержимостью проклятием смерти».
К тому же книга как предмет, наделенный антропоморфными, человекоподобными свойствами, здесь в буквальном смысле замещает тело, предъявляя зрителю подобие «Библиотекаря» Арчимбольдо (гл. 3), только «вывернутого наизнанку», «отраженного в зеркале смерти». Эдакая
Книга – свято хранимый и высокочтимый предмет, традиционная реликвия – превращается в
Ассоциация книги с гробом, в свою очередь, напоминает о транзи – скульптурных надгробиях в виде частично разложившихся трупов со всеми их жуткими натуралистическими подробностями. Такие надгробия создавались в Позднем Средневековье и в эпоху Возрождения. У исследователей до сих пор нет единого мнения по поводу смысла транзи. Возможно, как и натюрморты Лигоцци, они служили мощным визуальным напоминанием о бренности всего земного и необходимости духовного возрастания в земной жизни. Обратим внимание еще на одну деталь: книга у Лигоцци закрыта, да еще придавлена сверху мертвой головой. В христианской иконографии закрытая книга символизирует Страшный суд. «Книга Бездны, в чьи листы мы каждый день и час глядим», если вспомнить стихи Константина Бальмонта{21}
. Добавим, что барокко – эпоха окончательного осмысления неустойчивости мироздания: между дерзновением духа и смирением души. Незыблемо только божественное Слово, тогда как человеческие слова (а значит, и книги) недолговечны, недостоверны, могут быть истолкованы как угодно. «Слова – хамелеоны, / Они живут спеша, / У них свои законы, / Особая душа», – писал тот же Бальмонт.Якопо Лигоцци.
Стоит также учитывать, что если голландские мастера были преимущественно протестантами, то католик Лигоцци видит мир несколько иначе, доводя барочную меланхолию до гипертрофированного отчаяния, заменяя благообразную аллегорию отвратительным натурализмом. Традиционный ванитас побуждает зрителя к медитативным размышлениям, а макабрический натюрморт Лигоцци повергает в ужас неотвратимости конца. Однако бренно лишь тело, а душа бессмертна – так что, в сущности, Лигоцци предъявляет то же самое, что и голландцы, только с помощью других изобразительно-выразительных средств. И книга у него выполняет ту же роль иллюстрации иллюзорности знаний, учености, интеллекта, опыта в сравнении с Божьим промыслом.
Последователь Якопо Лигоцци.
А вот словно сам Якопо Лигоцци водит рукой своего неизвестного подражателя в XVIII столетии, размещая на переднем плане натюрморта смятую полоску бумаги с поясняющей цитатой из библейской Книги Иова: «К чему не хотела прикоснуться душа моя, то ныне составляет отвратительную пищу мою». Эта бумажка словно театральная кулиса, открывающая все ту же книгу в красном переплете и ту же полуразложившуюся голову, устремленную застывшим взором в вечность.
Луи-Леопольд Буальи.