Лигоцци лишает книгу ее традиционного окружения атрибутами науки и предметами роскоши – глобусами, кубками, монетами, заставляя единолично держать ответ за человеческие мысли и деяния. Так книга обнаруживает свою трансгрессивность – прорыв в неведомое и невозможное, пребывание на границе живого и неживого, причастность к духу и плоти. Увенчанная мертвой головой, она застыла в состоянии вечного перехода.
Пройдет еще немного времени – и другой неизвестный художник почтит память Якопо Лигоцци макабрическим натюрмортом с милой дамской головкой, отделенной от тела и наполовину замещенной черепом с выползающей из него змеей. Но это уже вычурная и подчеркнуто игровая стилизация, отглянцованная эпохой Просвещения. Эпохой, которая реконструирует и переосмыслит иллюзию возможности миропознания. Эта версия некрогламура еще ближе к современной – вульгарно китчевой, но парадоксально правдивой. Тихим отголоском шокирующего сюжета Лигоцци станет и «Натюрморт с цветами в вазе», такой неожиданный в жизнерадостной живописи французского художника Луи-Леопольда Буальи. И хотя на книге не отсеченная человеческая голова, а трупики птиц, ассоциации схожи.
Книга-фикция и книга-фантом
В художественной литературе дискредитация авторитета книги и разоблачение библиократического мифа ассоциируются прежде всего с образами Фауста и Дон Кихота. Доктор Фауст разочарован в книжной премудрости, осознав ее бесполезность для постижения сокровенных тайн мироздания. Чтение побуждает людей к великим свершениям, но не может превратить в богов. Книга осмысляется героем как фикция разума и духа.
«Долго сражался Фауст с мыльными пузырями метафизики, блуждающими огнями морали и призраками богословия, но найти твердые, незыблемые основы для мышления своего ему не удалось», – пишет Фридрих фон Клингер в романе «Фауст, его жизнь, деяния и низвержение в ад» (1791){22}
. Власть книги оказывается иллюзорной, но, чтобы обнаружить и обличить эту иллюзию, герою приходится пройти тернистый путь учености. Эта иллюзия демонстрирует не только тщетность попыток познания мира, но и опасность самих книг как источников смятения души.Фауст в трактовке Клингера «изобрел легкий способ тысячами множить книги, эти опасные игрушки людей, распространяющие среди них безумие, заблуждения, ложь и ужас, а также возбуждающие гордость и мучительные сомнения»{23}
. Упрощенно образ Фауста – это образ библиократа-ученого, утратившего веру в свой фетиш. Здесь библиократия представляется увеличительным стеклом, позволяющим исследовать натуру «книжного человека», и одновременно правдивым зеркалом, отражающим его поступки.Рикардо Балака-и-Орехас-Кансеко.
Дон Кихот, напротив, пребывает во власти книжных иллюзий, стирая границы между литературой и жизнью. Культурологическая функция этого персонажа точно и емко сформулирована Мишелем Фуко в философской работе «Слова и вещи» (1966): «Дoн Кихoт читает миp, чтoбы дoказать пpавoту книг»{24}
. Доказательство это основано не на рациональности, а на фантазии. Благородный идальго воображает ветряные мельницы страшными великанами, а стадо баранов – сражающейся армией. «Стада, служанки, пoстoялые двopы oстаются языкoм книг в тoй едва улoвимoй меpе, в кoтopoй oни пoхoжи на замки, благopoдных дам и вoинствo, – развивает свою мысль Фуко. – Этo схoдствo неизменнo oказывается несoстoятельным, пpевpащая искoмoе дoказательствo в насмешку, а pечь книг – в pасплывчатoе пустoслoвие».Сервантес не столько иронизирует над массовым увлечением рыцарскими романами и над тем, что в современном мире получило название
Что в итоге? Абсурдный и вместе с тем виртуозный обман становится для Дон Кихота не исцелением от библиофильского недуга, а лишь продолжением литературной грезы, «иллюзией иллюзии». Недоуменно ощупав стену, которая прежде была входом в библиотеку, герой обращается за разъяснениями к ключнице. Ее ответ обезоруживающе прекрасен: «Нет у нас теперь ни книг, ни хранилища, все унес дьявол». Библиовселенная превратилась в фантом. Наваждение, призрак, морок – кому как больше нравится.
«Есть нечто жуткое в книжных шеренгах, и лишь привычка притупляет в нас это ощущение. Каждая книга – мумия души, облаченная в погребальные одежды из кожи и типографской краски», – размышлял Артур Конан Дойл в эссе «За волшебной дверью» (1907){25}
. Не о том же самом размышлял Арчимбольдо, складывая своего «Библиотекаря» из томов-кирпичиков? И, возможно, хотел поведать Лигоцци своими макабрическими натюрмортами?