Ксюша не смотрела по сторонам. Она смотрела под ноги, на мох, на черные лужи, заваленные прелыми листьями, на свои обшарпанные, обляпанные ржавой болотной пакостью сапоги — как они шагают по этому мху и по этим лужам… Все шагают и шагают, и ноги наливаются скучной бессильной тяжестью, и цепенеют чувства, а из желаний осталось только одно: стряхнуть с себя все это, сырое и неудобное, пахнущее брезентом, резиной и гнилью; лечь на теплое, чистое; и пусть тогда снится хоть что угодно, хоть даже мох, лужи да шагающие сапоги — только бы не видеть их больше вот так, наяву. Но до тепла, чистоты и сна еще шагать, и шагать, и шагать…
А потом она с маху уткнулась головой во что-то влажное, твердое, шершавое и только через несколько мгновений досадливого недоумения поняла, что это спина Олега. Ну, и чего он стал, спрашивается? Он это зря придумал. Если постоять еще немного, то захочется сесть, а потом — лечь, а потом — спать, а идти дальше совсем не захочется…
Олег мельком глянул через плечо:
— Посмотри, Ксенюшка! Как красиво, как мрачно…
Ну вот, теперь надо сдвинуться с места (а сапоги уже, кажется, запустили в мох ветвистые корни — прочно и навсегда), надо встать рядом и восхищаться пейзажем. Желательно — вслух. А мама, между прочим, предупреждала. Мама, как Олега увидела, сразу сказала: «Ой, Ксения, гляди, как бы не пожалеть тебе… Чокнутый он какой-то».
Чокнутый и есть. Ну что это за столбняк напал на него, что он там такое увидел?
Поляна. Широкая, заросшая желтой хворой травой. А вокруг — прозрачные толпы жалких, обиженных Богом осинок; а сверху — небо, черное уже, плоское, и будто судорогами корчат его нечастые и невнятные ворчливые сполохи… А на поляне — холм, невысокий, будто оплывший от собственной невыносимой древности. А на холме — четкий и крепкий силуэт, устремленный туда, в недальнюю черноту неба; устремленный, но тяжело и плотно стоящий здесь, на холме, в болотах — над гнилыми лужами, над полупрозрачной от убогости травой, над хилыми, загнивающими деревцами, крепко, недосягаемо, навсегда. Господи, так это только-только до заброшенной часовни дошли?! Так это, значит, еще не меньше трех часов идти надо?!
Наверное, Ксюша всхлипнула, потому что Олег обернулся к ней, и в шалых глазах его забрезжило наконец человеческое, осмысленное.
— Ксюша… — Он осторожно тронул ее за плечо. — А, Ксюша… Давай-ка мы в Белополье сегодня не пойдем. Давай-ка мы с тобой в часовне переночуем. Хлеб есть, консервы… И куртки есть — не замерзнем. Или если в Белополье, то я тебя понесу. Или — или.
Ксюша, глядевшая на него снизу вверх, чуть не заплакала от безнадежности. Понесет! Двенадцать километров, через болота, ночью, под дождем (вот, уже капает, все сильнее, все чаще). А ночевать в этой развалине на болоте, в сырости, на голом полу… Да не в сырости дело — страшно просто здесь ночевать, что он, не понимает, что ли?! Но идти в Белополье…
Ксюша представила себе, как будет идти в Белополье, и простонала:
— Ладно, ночуем здесь.
В часовне было темно и пусто. Олег пошарил лучом фонарика по исписанным похабщиной стенам, на которых сквозь сырую, неряшливо наляпанную известку темными пятнами проступали лики святых, по заваленному битым кирпичом и всяческой дрянью полу; сказал неестественно бодро и решительно:
— Отлично! Ночевка будет по первому разряду.
Ксюша, нерешительно топтавшаяся у входа, восприняла это заявление скептически. Хоть бы заснуть скорее, чтобы поменьше впечатлений оставила эта ночь…
А Олег тем временем пристроил фонарик на полу, ногами расшвырял по углам негорючий мусор, горючий сгреб в кучу; и вот уже трескуче искрят, разгораясь, сырые щепки, и шустрые язычки пламени, коптя, облизывают жестянку с тушенкой, а на расстеленном полиэтилене нарезан хлеб, и в углу устроено лежбище из двух штормовок, рюкзака да плаща…
Может, и не такая уж плохая ночевка получится?
Некоторое время им было не до разговоров. Но потом, когда опустевшая жестянка была аккуратно подчищена корочкой, а ее место на крохотном костерке заняла алюминиевая фляга с чаем, завязался мало-помалу и разговор.
— Просто удивительно, откуда здесь все это, — сказал Олег, досадливо озираясь по сторонам. В глазах его была какая-то детская обида, будто только сейчас он заметил всю ту гадость, которую получасом раньше сам же сгребал под стены. — Ведра, галоши… А около входа — заметила? — автомобильная покрышка. А до ближайшей дороги, между прочим, километров пять, не меньше.
Ксюша зябко горбилась, топила подбородок в воротнике пушистого свитера:
— Люди охотнее всего гадят в местах, обжитых другими людьми. А в местах, которые были для кого-то святыми, гадят с особым трудолюбием и упорством. Так что ничего удивительного не вижу. — Она пожала плечами, осторожно потрогала флягу. — Давай пить скорее, а то спать очень хочется.
Олег будто и не услышал, он уперся взглядом куда-то мимо Ксюши, а может — сквозь нее. И Ксюша устроилась поудобнее, стала терпеливо дожидаться, когда он очнется, когда отпустят его полумысли-полуобразы — отпустят из смутного и нездешнего обратно, к ней.