Становится предельно понятным, что почти целое десятилетие Солженицын вел тайную игру с Твардовским и всем «Новым миром», скрывая свои истинные планы. Ярче всего это раскрывает книга «Бодался теленок с дубом», где в роли «дуба» выступает не только партийная власть, но и сам Твардовский. Неблагородное и неблагодарное, пасквильное по своей сути изображение Твардовского в этой книге — одно из красноречивейших воплощений лицемерия автора в жанре пресловутого «дневника Глумова». (Не касаясь смакования известной пагубной привычки Твардовского к выпивке[74]
, отметим главный высокомерный вывод Солженицына о Твардовском как о «безвольном» человеке «с нераспрямленной спиной», при этом якобы «помогавшем душить» (!) несчастного автора {110}.)Все это, высказанное задним числом, после смерти Твардовского, являлось настолько вызывающим и глубоко аморальным по своей сути, что не могло остаться без почти мгновенных гневных отповедей со стороны друзей и близких Твардовского. {111}
Необходимо заметить, что Солженицын, ведя вокруг Твардовского скрытые маневры, всячески эксплуатировал свой образ «матерого зэка» и откровенно щеголял им для морального давления на редактора «Нового мира». Особенно характерно его экзальтированное письмо, посланное Твардовскому в 1969 г.:
«…Мои навыки — каторжанские, лагерные. Без рисовки (!) скажу, что русской литературе я принадлежу не больше, чем русской каторге, я воспитался там, и это навсегда. И когда я решаю важный жизненный вопрос, я прислушиваюсь прежде всего к голосам моих товарищей по каторге, иных уже умерших, от болезни или пули, и верно слышу, как они поступили бы на моем месте…»
И эти патетические фразы писал человек, фактически не коснувшийся «русской каторги» как таковой, — являвшийся основное время своего восьмилетнего заключения так называемым «лагерным придурком»! И «товарищи» здесь все выдуманы: никогда не имел вечно скрытный Солженицын настоящих друзей в лагере, да и после! Очевидно, что писатель уже тогда настолько глубоко вошел в срежиссированный им самим образ «главного эзка» страны, что потерял всякую меру. Явственно ощутимо, что это письмо — едва ли не открытая самопрезентация автора «Архипелага ГУЛАГ» (завершенного и переправленного еще летом 1968 г. на Запад), где он заявлял, что он «говорит за Россию безъязыкую»…
Демагогическое «переигрывание» Солженицына здесь настолько наглядно, что остается только гадать, мог ли верить подобным велеречивым заявлениям Твардовский. По всей вероятности, уже нет. К тому времени доверие редактора «Нового мира» к своему «крестному сыну» резко пошло на убыль. Об этом лучше всего свидетельствуют дневники Твардовского, его «рабочие тетради», начавшие публиковаться лишь в 2000-е гг. и впервые открывшие (наряду с «Новомирским дневником» А. И. Кондратовича, изданным еще в 1991 г.) подлинный характер их взаимоотношений.
Уже после истории с «Кругом первым» в 1965 г. Твардовский пришел к выводу, что Солженицын — «скрытый самодум», стремящийся «удрать» {112}
. Не нравилась Твардовскому и «говорливость» Солженицына, т. е. его безудержное красноречие, стремление разговорами на различные отвлеченные темы (в которых он всегда был большим мастером) уйти от сути проблем, которые ставил перед ним редактор «Нового мира». В это же время у Твардовского возникает твердое убеждение, что в поведении Солженицына кроме мании преследования налицо явные признаки мании величия — он не раз повторяет простонародную фразу, что после первоначальной громкой славы у его подопечного писателя «темечко не выдержало» {113}.На заседании Секретариата СП СССР в марте 1967 г. Твардовский вынужден был публично признать, что ему не нравится склонность Солженицына к «саморекламе». Еще более усилилось охлаждение после громкой истории с письмом Солженицына IV съезду писателей и демонстративного, не раз проявленного им равнодушия к судьбе журнала, который делал так много для его возвышения.
Кстати будет привести несколько деталей, касающихся письма Солженицына съезду писателей. Согласно его собственным признаниям в «Теленке», он «придумал» это письмо зимой 1967 г. в своем «укрывище» в Эстонии, где писал «Архипелаг», а затем размножил письмо в количестве 250 экземпляров и разослал самым разным писателям, а также и на Запад. По его красноречивейшему признанию, «это была