Дело в том, что я никогда не разделял всеобщего заблуждения, страха перед атомной войной. Как во времена Второй мировой все с трепетом ждали химической войны, а она не разразилась, так я уже двадцать лет уверен, что Третья мировая — не будет атомной. При ещё не готовой надёжной защите от летящих ракет (у Советов она куда дальше продвинута пока) лидеры благополучной, наслаждённой своим благополучием Америки, проигрывающие войну во Вьетнаме своему обществу, — никогда не решатся на самоубийство страны: на первый атомный удар, хотя б Советы напали на Европу. А для Советского Союза первый атомный удар и тем более не нужен: они и так заливают красным карту мира, отхватывают в год по две страны, — им повалить сухопутьем, танками по североевропейской равнине, да вот прихватить десантами и норвежское побережье, как не упустил Гитлер…
Так, ступя на берег первого фиорда, я понял, что в Норвегии мне не жить. Дракон не выбрасывает из пасти дважды» {119}
.Как все это назвать? За консультацией, наверное, лучше обратиться к врачам-психиатрам: они лучше знают все признаки паранойи или бреда преследования. Но и обычный читатель не может не почувствовать здесь у автора некоей душевной патологии. Она очевидна и в его рассуждениях о глобальной политике, о «красной угрозе», нависшей над Европой, о советских подлодках и танках, которые так легко доберутся до Норвегии… Но более всего характерен панический, почти животный страх за свою жизнь, которым был охвачен на берегу северного фьорда Солженицын. Ведь он боялся более всего возмездия со стороны «Советов», «Дракона» за содеянное им самим — за открытое выступление против своей страны в опубликованном на Западе «Архипелаге». Ибо знает кошка, чье мясо съела[75]
…Этот страх он чувствовал постоянно, оказавшись в конце концов за океаном, в лесном захолустном Кавендише, среди койотов, которые выли на диковинную усадьбу «знаменитого писателя», окруженную глухим забором… с колючей проволокой (такая вот лагерная метаморфоза). Даже выезжая из Кавендиша на частные встречи в Америке, Солженицын все время боялся «Дракона» в лице КГБ, который может наслать на него какого-нибудь «Меркадера». Поразительный эпизод описан в воспоминаниях Е. Г. Эткинда, знавшего Солженицына еще с 1963 г. по встречам в Ленинграде и ставшего затем хранителем одной из копий «Архипелага».
В декабре 1976 г. у Эткинда, работавшего в это время в Йельском университете, состоялась последняя встреча с Солженицыным, проходившая, по условиям писателя, в строжайшей конспирации и в сжатом до минут режиме. Более всего характерны детали, завершающие эту сцену:
«…Он вскочил, надел меховую куртку, напялил ушанку и, подняв воротник, заслонил глаза темными очками. Уподобясь герою шпионского фильма, он отделился от нас и зашагал мимо студентов к университету или, может быть, к гостинице.
Я глядел ему вслед, испытывая горькое чувство — не то жалости, не то разочарования; к ним прибавилась обида. Мы еще так недавно были близки: что с ним случилось? Встречаясь со мной в Ленинграде или в Москве, он знал, что за ним следят, что он (говоря его словами) «под колпаком», но тем не менее был нормальным человеком..» {120}
.Вряд ли можно говорить о «норме» по отношению к Солженицыну и во многих других его поступках, а также в публичных речах. Среди них особого внимания заслуживает выступление по испанскому телевидению, состоявшееся 20 марта 1976 г. Это было последнее выступление Солженицына перед его переездом в Америку, в достраивавшееоя в Кавендише «укрывище». Наверное, в предчувствии долгожданного безопасного «покоя» писатель решил, что называется, выговориться до конца — «распаляя себя», «для разрядки темперамента», «только бы высказаться вволю!» — как он писал в «Зернышке». И здесь-то, в Испании, его накрыла, иначе не скажешь, «тень Гоголя», ибо за короткое время пребывания в этой стране Солженицын совершил и наговорил столько невообразимо фантасмагорических вещей, что они невольно заставляют вспомнить едва ли не весь «пейзаж русской души», каким его увидел и художественно-сатирически изобразил великий автор «Записок сумасшедшего», «Ревизора» и «Мертвых душ».
В намерения писателя, вошедшего в тот период в роль «мессии» и политика мирового масштаба, входило ни больше ни меньше, как «поддержать Испанию», «помочь, сколько могу, как своей бы родине» — после недавней смерти генерала Франко, к которому он испытывая огромный пиетет, — из чувства «русского долга» (!) — «и ещё отдельно жалко мне было молодого испанского короля, вот усаженного на возобновлённый неуверенный престол, с неуверенными руками на руле…» {121}
.