Он боялся, что не заснет.
Но заснул мгновенно, едва лег — как умер.
А под утро был сон.
Снова зеркальное озеро в чаше между остроконечных гор. Снова он смотрит, как скользит по поверхности его отражение, и снова спрашивает, вопрошает: «Кто я? Откуда я взялся?» И впервые в эту ночь он услышал ответ, донесшийся неизвестно откуда — голос зародился как бы в самом воздухе, донесся разом со всех сторон — сверху, снизу, с боков:
Проснувшись, Костя никак не мог вспомнить услышанный ответ. Отчетливо помнил, что был ответ — и подробный, и понятный, а вспомнить не мог. Это мешало, как жилка мяса, застрявшая между зубами — мусолишь, мусолишь ее языком, а никак не вытащить. И никак не перестать ее ощущать.
Проснулся с отчетливым воспоминанием, что был ответ, но сразу же вспомнилось и все вчерашнее. Слишком много всего случилось вчера: убитый Кубарик, искалеченная Света — и Фартушнайка, бившаяся в его руках… Не хотелось даже про себя определять случившееся точным словом: «умершая», «погибшая»… Костя этого не хотел, он не мстил, не выбивал око за око — он пытался как лучше, он надеялся, что Фартушнайка сделается добрее, умнее. Да, настал
Все это случилось вчера, и казалось, случившееся каким-то образом связано с ответом, полученным нынче ночью во сне — и забытым при пробуждении.
Надеясь если не отделаться от воспоминаний о вчерашнем — вряд ли такое возможно, — то хотя бы приглушить их, Костя отправился в утренний полет. То есть он всегда летал по утрам, но сегодняшний полет как попытка к бегству — от себя.
Сначала он летал над озером — не абсолютно зеркальным озером из сна, а реальным ближним озером, на поверхности которого ранние ветерки оставляли треугольные следы мелкой ряби. Только что взошедшее акварельное еще солнце не согревало, но подчеркивало ощущение прохлады. Врассыпную бросались от огромного летуна стрижи, срывались из прибрежных камышей утки. Хотелось словно бы запастись озерной прохладой, озерной чистотой — было предчувствие, что не хватит сегодня чистоты и прохлады.
Он вернулся к озеру и несколько раз пронесся над самой водой, погружая руки по локти и вспарывая при этом озерную гладь как плугом. Водяная борозда заравнивалась, очищающая влага стекала каплями — и потребность мыть руки возвращалась: не отмывались они.
Наконец Костя возвратился домой.
Дома потрясла ненарушенность быта — будто не прожит вчерашний трагический день. Да так и есть: никем, кроме Кости, и не прожит, а Костя не смог вчера вечером рассказать даже Дашке о происшедшем. И сможет ли когда-нибудь?
Да, ненарушенность быта.
Из спальни родителей слышалось жужжание электробритвы — отец собирался на работу. А из кухни мамино небрежное — как бы про себя, но достаточно громкое — пение; в последние дни у мамы все время хорошее настроение, вот и поет. Иногда прерывает пение и что-то говорит Гаврику — ну конечно, где же еще быть Гаврику, как не на кухне! В саду радостно залаял Лютц — гоняет какую-нибудь стрекозу от избытка сил. Да, вот собачья судьба: жить с рождения в такой семье как Кудияши или бродить бездомным, прибиться к детдому и погибнуть от человеческой глупости и злобы? Или — или… Вот ведь непонятно: Костя не мог простить Фартушнайке — за Кубарика, за Свету, за бред Вальки Гостюжевой; но и не мог простить себе — за Фартушнайку… Но опять он о своем, а вокруг, а дома ненарушенность быта. Попугай Баранов закричал: «О дайте, дайте, мне бананов!» И ведь получит, стервец.
Наверное, Косте очень хотелось отвлечься от мучивших его мыслей, потому что он вдруг вспомнил забавную историю, как попугая прозвали Барановым. Давно не вспоминал, а тут вспомнил.