И она смотрит Вере в глаза, как человек, который решился глянуть прямо в солнце, и что будет, то будет. Я проклинаю себя за то, что не взяла камеры. Рафи обрушится на меня за то, что не позвала его прийти с камерой. Обрушится и будет абсолютно прав, но я не в состоянии оторваться от этой парочки, точно не сейчас, когда тут все рвется на куски.
А к тому же и мне не принять, чтобы здесь оказался кто-то еще, кроме нашей троицы.
«Но почему я-то увязла в этом дерьме почти на шестьдесят лет? – Нина потянула носом. – Пятьдесят шесть лет пребывать в возрасте шестилетней девочки, это не карикатура? Не идиотизм?» Пока Нина говорит, Вера все кивает головой и издает какое-то грудное гудение, будто репетирует свой ответ.
Нина считает по пальцам. «Пятьдесят шесть лет торчать в лагере по перевоспитанию, не многовато ли? Не пора ли уже стать воспитанной? Над всем приподняться? Простить? Не пришло ли время оставить это позади и двинуться дальше? Ну правда… – Она затыкает рот кулаком, пытаясь побороть рыдания. – Мы здесь втроем, мы – и все, нет Вселенной, мы сами вселенная, и я хочу, чтобы вы обе сказали мне в лицо, четко и ясно, что во мне сдвинулось по фазе? Где у меня сбилась программа?» Она смотрит на Веру страдальческим взглядом, с мольбой и ужасом в глазах.
Вера набирает побольше воздуха, выпрямляется. Вот-вот заговорит. Сейчас это произойдет. И тут, внезапно, будто кончилась последняя капля материала, который ее держал, Нина срывается. Она воет в голос, открыв рот, обливаясь соплями. Вера спешит утереть ей лицо, кладет Нинину голову себе на плечо. Нина совершенно не в себе. Вера смотрит на меня поверх ее головы, и я вспоминаю, что она про нее говорила («Нина слабачка, Нина избалована»). Как уже близко мы были к тому, чтобы высказать правду.
Внезапно Нина в пьяном пылу обнимает Веру, целует щеки и лоб, падает перед ней на колени, целует ей руки, просит прощения еще и еще за все, что ей причинила. За все душевные страдания и тревоги, и за стыд. Она размахивает пустой бутылкой, требует, чтобы мы ее наполнили. Мы с Верой поднимаем ее, доводим до кровати и укладываем. Я стягиваю с нее туфли, ступни ног у нее маленькие и изящные, никакой мужик не сбежал бы от ее кровати, если бы увидел их рядом с собственными ботинками. Но у нее, как и у меня, и как у Веры, мизинец на правой ноге немножко налезает на соседний палец. Будто хочет к нему прильнуть.
И вдруг она садится в кровати: «Мико, расскажи мне, как я родилась!» – «Тихо-тихо, ложись, деточка. Откуда ты вдруг сейчас вытащила свое рождение?»
«Нет, сейчас!» – Она с силой хватает Веру за рукав. Можно подумать, что она требует у нее подтверждения или доказательства того, что и правда родилась.
Я кидаюсь к своей тетрадке. Если нет снимков, так пусть хоть слова. Например, три слова: «Рафи меня убьет».
«Ниночка, – Вера садится рядом с ней на краешек кровати и берет ее за руку, – ты родилась двадцатого июня сорок пятого года. В Белграде. В эту самую ночь к нам случайно приехали приятели из моего города Чаковца, они были коммунистами, как и мы, и когда почти началась война со Сталиным, всех, кто был коммунистом и за Сталина, сразу послали на передовую, чтобы они своими телами обнаруживали мины. И тогда ночью, когда замерз Днепр, все сбежали».
«Представляешь, Гили? – хохочет Нина, открывши рот. – Я ее спрашиваю про то, как родилась, а в ответ получаю Днепр, да еще и замерзший».
«Нет-нет, – протестует Вера, – ты сейчас услышишь почему: в сорок пятом приятели приехали с бригадой из России, на войну с немцами. А вечером к нам домой пришел наш близкий друг, Пишта Фишер, пришел у нас переночевать, и он дико уставший, а я ношусь по дому со схватками, мешаю ему спать. Этот бедняга Пишта Фишер пришел, чтобы хоть одну ночь выспаться, а тут я со своими родами».
«Вот подлянка!» – до слез хохочет Нина. Я тоже умираю со смеху. Кошмар, кошмар!
«Смейтесь-смейтесь, – брюзжит Вера. – Роды были ужасные… Двенадцать часов! Мы, Бауэры, рожаем огромных детей. Гили единственная родилась крошкой, недоноском, но я была почти пять килограммов, когда мама меня рожала, и за всю жизнь прибавила только сорок два килограмма. И во время беременности я выглядела как чудовище. А ты, Нина, была шестидесяти сантиметров, гигантесса! И такой была красивой малышкой, смотрела на меня открытыми глазками, будто уже хочешь со мной поговорить…»
Вера круговыми движениями ласкает Нинины волосы, разглаживает ей лицо. «Уже когда ты родилась, у тебя были такие вот кудряшки, да еще и в Милоша. Как персик».
Я возвращаюсь к окну и открываю его. Все еще темно. Но море поспокойнее. На волнорезе, возле маленькой лодочки немолодые женщина с мужчиной танцуют без музыки, при свете фонаря, висящего над причалом. Странный танец, эротический, с координированными движениями, они то сходятся, то расходятся, и руки их то вытянуты, то снова опускаются. Я дико истосковалась.
За моей спиной Нина лежит в кровати и лепечет: «Расскажи еще про нас, про меня и про Милоша».
«Он тебя тренировал, помнишь?»
«Ничего не помню».