— Ха-ха-ха! Свободное утро — то-то он такой услужливый! — воскликнул старший тюремщик, а между тем Ломак, по-видимому совершенно забыв о своей природной нелюдимости в радостном возбуждении от неожиданного часа досуга, принялся расталкивать и распихивать арестантов и ставить их в строй и при этом сыпал шутовскими извинениями, заставлявшими от души смеяться не только тюремщиков, но и самих жертв, бездумных жертв бездумной тирании.
Ломак твердо решил довести представление до конца и словно невзначай ненадолго задержался возле Трюдена — и, прежде чем схватить его за плечи по примеру остальных, многозначительно посмотрел на него, после чего подтолкнул вперед и вскричал:
— Ну, замыкающий, будете на марше последним — и смотрите у меня, держитесь рядом с этой дамочкой. Выше нос, гражданка! Человек ко всему привыкает, даже к гильотине!
Пока Ломак подталкивал его и разглагольствовал, Трюден почувствовал, как за шейный платок ему скользнула записка.
— Крепитесь! — шепнул он и сжал руку сестры, когда та поежилась от шутки Ломака с ее показной жестокостью.
Окруженная конвоем «патриотов», процессия арестантов медленно вышла во внутренний двор тюрьмы и двинулась к зданию революционного трибунала, а горбун шел позади всех. Ломак хотел последовать за ними на небольшом расстоянии, однако старший тюремщик принялся радушно отговаривать его:
— Куда вам теперь спешить? Теперь, когда мой подручный, этот неисправимый пьяница, ушел с партией, я не прочь пригласить вас зайти на глоточек вина.
— Благодарю, — отвечал Ломак, — но мне очень любопытно послушать, что будет сегодня на суде. Может быть, я загляну потом? В котором часу вы собираетесь в ячейку? Ах, в два? Отлично! Постараюсь вернуться в самом начале второго, если получится.
Он распрощался и ушел. От ослепительного солнца во дворе он заморгал сильнее обычного. Если бы сейчас рядом оказались его старые враги, они принялись бы перешептываться: «Если вы и собираетесь вернуться, гражданин Ломак, то уж точно не в начале второго!»
Шагая по улицам, главный полицейский агент встретил двух-трех друзей по службе в полиции, которые несколько задержали его, поэтому, когда он прибыл в революционный трибунал, слушания должны были вот-вот начаться.
Главным предметом обстановки в зале суда был длинный неуклюжий сосновый стол, покрытый дешевым зеленым сукном. Во главе стола сидел председатель и его окружение, не снимавшие шляп, а вокруг расположилась пестрая толпа патриотов, так или иначе связанных с предстоящим процессом. Перед столом было выгорожено пространство для публики с галереей позади; публику, особенно на галерее, в этом случае представляли в основном женщины, которые сидели на скамьях, шили, чинили рубашки, подрубали пеленки — преспокойно, будто у себя дома. Параллельно дальней от огромных входных дверей стороне стола был устроен низкий огороженный помост, на котором уже собрались арестанты, окруженные конвойными, в ожидании суда. Когда Ломак вошел в залу, в большое окно лился яркий солнечный свет и кругом неумолчно гудели веселые голоса. Ломак был почетным гостем не только в тюрьме, но и здесь, и вошел он не вместе со всеми, а через боковую дверь для членов суда — как раз чтобы пройти мимо помоста с арестантами и обогнуть его, прежде чем подойти к своему месту за креслом председателя. Трюден, стоявший рядом с сестрой сбоку от остальных, кивнул, когда Ломак на мгновение остановил на нем взгляд. По дороге в трибунал Трюден исхитрился прочитать записку, которую главный полицейский агент сунул ему за шейный платок. Она гласила:
«Я только что узнал, кто такие гражданин и гражданка Дюбуа. У вас нет выхода, надо во всем признаться. Только тогда вы сможете бросить тень на некоего гражданина, облеченного властью, и пробудить у него желание ради спасения собственной жизни спасти вашу и жизнь вашей сестры».
Очутившись за креслом председателя, Ломак разглядел в толпе собравшихся патриотов из числа официальных лиц двух своих верных подчиненных — Маглуара и Пикара. За ними, прислонившись к стене, стоял суперинтендант Данвиль; никто не обращался к нему, и сам он ни с кем не заговаривал. Напряжение и сомнение читались в каждой его черточке, суетливость неспокойной совести выражалась в каждом мельчайшем жесте, даже в манере время от времени вытирать платком лоб, на котором быстро проступали крупные капли пота.
— Тишина! — прокричал сегодняшний судебный распорядитель, человек с грубым голосом, в ботфортах, с тяжелой саблей на боку и дубинкой в руке. — Тишина! Говорит гражданин председатель! — повторил он и стукнул дубинкой по столу.
Председатель встал, объявил, что сегодняшние слушания начинаются, и снова сел.
Наставшая тишина была нарушена сумятицей среди заключенных на помосте. Туда ринулись двое конвойных. Послышался стук падения чего-то тяжелого, испуганный крик кого-то из женщин-подсудимых — и снова настала мертвая тишина, нарушенная словами одного из конвойных, который прошел через залу с окровавленным ножом в руке и положил его на стол: