Пару дней назад на каком-то мероприятии ко мне обратился профессор У. и сказал со сдержанной гордостью: «В субботу обедаю у императора. Хотелось бы обсудить с ним ряд вопросов». Однако возможности подискутировать профессору не выдалось. Гостей собралось человек восемьдесят, но мест было намного больше, откуда следовало, что рассыльный не сумел завершить свою работу в срок. Мы долго стояли в какой-то застекленной галерее, тянувшейся вдоль стены главного здания. Потом с поклонами и реверансами нас провели в тронный зал, и мы выстроились по ранжиру вдоль стен; официанты предлагали нам «бирр», вермут и сигары. В воздухе витало нечто духовное.
В обеденный зал нас провел сам император. Мы плелись за ним беспорядочной толпой. Он уселся в середине торцевого стола, от которого с обеих сторон отходило по три стола, уставленных золотой утварью и бело-золотым фарфором. На каждой тарелке лежала отпечатанная именная карточка. В течение примерно десяти минут мы сконфуженно толкались в поиске своих мест, поскольку никакого плана рассадки в зале не оказалось, а незнакомые между собой гости ничем не могли помочь друг другу. Император с тонкой, едва заметной улыбкой наблюдал за нами со своего места. Должно быть, мы являли собой весьма курьезное зрелище. Естественно, никому и в голову не пришло полюбопытствовать, для кого предназначены места рядом с императором; когда наконец мы все расселись, две самые высокочтимые гостьи смущенно, бочком скользнули на ближайшие свободные места. Вскоре их пересадили. Теперь Айрин оказалась по одну сторону, а француженка, супруга египетского консула, – по другую. Я сидел между летчиком-англичанином и бельгийским фотографом. Трапеза тянулась долго, с многочисленными переменами неплохо приготовленных блюд французской кухни и приличными европейскими винами. Подавали и тедж, национальный напиток из сброженного меда. Как-то вечером мы заказали такой себе в гостиницу: нам доставили мутную желтоватую жидкость неопределенного вкуса. Императорский тедж представлял собой совершенно другой напиток: прозрачный, с легким коричневатым оттенком, плотный, насыщенный, сухой. После обеда нам по просьбе Айрин принесли полученный из него дистиллят – бесцветный спиртной напиток отменного вкуса и обескураживающей крепости.
За время обеда случился только один казус. Когда мы уже заканчивали, со своего места в дальнем конце зала поднялась упитанная молодая женщина, которая решительно протиснулась между столами и остановилась в считаных ярдах от императора. Как я понял, это была сирийская еврейка, работавшая в каком-то из образовательных учреждений столицы. Она взяла с собой кипу бумаг, которые держала едва ли не вплотную к своему пенсне одной пухлой рукой, а другую вскинула над головой в фашистском салюте. Все разговоры пошли на убыль и смолкли. Император посмотрел на женщину добродушно-вопросительным взглядом. И тогда она чрезвычайно пронзительным и зычным голосом начала декламировать какую-то оду. Этот длинный хвалебный стих сочинила она сама, причем на арабском языке, в котором его величество оказался полным профаном. Между четверостишиями она выдерживала долгие паузы, которые отмечала трепетом своей рукописи, а потом продолжала. Мы уже стали опасаться, что декламация никогда не кончится, и тут поэтесса умолкла так же неожиданно, как начала, сделала книксен, развернулась и, обливаясь потом, тяжело дыша, зашагала на свое место, где снискала похвалу ближайших соседок. Император, поднявшись с кресла, повел нас обратно в тронный зал. Здесь все с четверть часа подпирали стены, пока нас обносили дижестивами. В конце концов мы по очереди откланялись и вышли на солнечный свет.
Из всей той недели один эпизод запомнился мне особенно четко. В поздний час мы только что вернулись с очередного приема. Как я уже говорил, комната моя находилась во флигеле, позади гостиницы; во дворе, который мне требовалось пересечь, спали одна серая лошадь, несколько коз и укутавшийся с головой в одеяло гостиничный сторож. За флигелем, отделенная от гостиничной территории деревянным частоколом, стояла небольшая стайка хижин-тукалов. В тот вечер в одной из них что-то праздновали. Дверной проем глядел как раз в мою сторону, и мне были видны отблески горевшей в хижине лампы. Там тянули монотонную песню, к месту прихлопывали и отбивали ритм на пустых канистрах. Поющих было, наверное, человек десять – пятнадцать. Я немного постоял и послушал. Как был, в цилиндре, во фраке и в белых перчатках. Вдруг проснулся сторож и дунул в маленький рожок; сигнал этот подхватили в близлежащих дворах (принятый здесь способ доказать хозяину свою бдительность), а гостиничный сторож опять завернулся в одеяло и погрузился в сон.
Тихая ночь, и одна эта долгая, бесконечно долгая песня. И тут передо мной воочию предстал абсурд всей прожитой здесь недели: мой нелепый костюм, спящая живность, а за изгородью – не ведающий ни отдыха, ни срока праздник.