которая здесь уже не в первый раз. Морис, считающий гражданское судопроизводство более прибыльным
делом, назначен официальным защитником. Он зевает, чистит одним ногтем другой, кивает подбородком,
приветствуя коллег. Впервые я вижу его в мантии, священнодействующим — правда, без особого величия — на
своей скамье. Манишка придает свежесть его лицу, и брюки, топорщащиеся под мантией, делают ее не более
похожей на тогу, чем его профиль — на римский.
Но вот он поднимается, спокойно, не жестикулируя руками, погруженными в широкие, как у рясы,
рукава; он начинает говорить, и зал суда наполняется его голосом, не столько звучным, сколько убедительным,
вывязывающим фразы, оплетая ими аргументы с вежливой настойчивостью, пробуждающей внимание
товарища прокурора, задремавшего за лампой с абажуром из зеленого фарфора.
Это опять новый человек, против которого я ничего не имею.
* * *
Вот теперь голубая комната. Я вернулась из Нанта и ушла вперед Мориса, который ставит машину в
гараж и, чтобы защитить ее от мороза, укрывает капот одеялами. Нат едва оборачивается, продолжая
прикидывать, что получится, если червовая дама окажется в последнем ряду пасьянса, разложенного на пледе.
Берта требует от меня обещанных конфет. Мама, для которой сегодня скорее удачный день, откладывает один из
тех ужасных дешевых романов, столь ею любимых, и засыпает меня пустяковыми вопросами. Что мы ели на
обед? Довольна ли я работой? Сколько в день бывает посетителей? Заметила ли я восхитительную
копенгагенскую вазочку, которую Морис совершенно зря держит на столике среди журналов, а ее бы надо…
Нат застывает с червовой дамой в руке. Я тоже слышала о копенгагенской вазочке, исчезнувшей из
Залуки добрых два года назад. Мама быстро меняет тему, но не встревоженное выражение лица:
— У вас и клиентки бывают?
* * *
Чего же она боится? Не проходит вечера, чтобы она не расспрашивала меня взглядом, как верного
шпиона. Иногда я краснею за нее при мысли о том, что мы питаем к нашим близким такое же доверие, какого
заслуживаем сами; иногда, напротив, я печально наблюдаю за ней и думаю, что для мужчины не было бы
большой вины в том, чтобы ей изменить, и моя жалость делится между ними, к ней примешиваются
противоречивые чувства, в которых я не нахожу ни столь долго лелеемой надежды на угасание их любви, ни
сожаления о том, что она ослабла, а напротив: удовлетворение от знания того, что они связаны — и плохо
связаны — друг с другом, сочетающееся с непреодолимым отвращением при мысли о том, что мою мать может
заменить другая женщина.
Впрочем, это беспочвенное опасение. Кому же и знать, как не мне? У меня зоркий глаз, и я постоянно
нахожусь рядом с Морисом, который по-прежнему так же предупредителен с мамой, часами торчит у ее
изголовья, засыпает ее знаками внимания, букетами, словами.
В день ее рождения он даже преподал нам урок. Ни Нат (представьте себе!), ни я (увлекшаяся своими
опытами и от этого еще более виноватая) не напомнили ей об этой дате. Однако рано поутру Морис очутился в
ее комнате одновременно с нами; произнес красивую фразу и развернул первый сверток, говоря:
— Это чтобы развлечь нашу больную.
На ночном столике появился миниатюрный белый лакированный радиоприемник. А Морис уже
перерезал бечевку на втором свертке, гораздо меньшего размера, в котором была коробочка, в которой был
футлярчик, в котором была… Он что, с ума сошел?
Это на тот день, когда она поправится.
И мама взяла пудреницу с такой верой, что у нас всех и у Натали в том числе увлажнились глаза.
* * *
Редкий аккорд в нашей какофонии. Но едва Натали услышала, как Берта, подражая своей предательнице
сестре, спроста сказала: “А вот и Морис”, — она высоко вскинула подбородок и прикрикнула:
— Ты что, свиней с ним вместе пасла? Называй его “месье”!
И Берта называла его “месье” до тех пор, пока этого не заметила мама и не возразила:
— Почему бы тебе не называть его папой?
И Берта называла его папой до тех пор, пока не вмешалась я:
— Ты что, не можешь называть его Морисом, как я?
И Берта называла его Морисом до тех пор, пока…
* * *
Впрочем, этот столь деликатный супруг (когда я говорю
я имею в виду
тоже мог попасть
впросак. Я уже раз видела в Нанте, как он запнулся, не будучи в состоянии назвать мое имя и званье своему
коллеге мэтру Шагорну, который, пожав ему руку, склонился в мою сторону:
— Я полагаю, мадам Мелизе?
В Залуке я застала его у изголовья моей матери, усыпленной, или, вернее, оглушенной лошадиной дозой
успокоительного, которое пришлось дать ей выпить, чтобы умерить сильный приступ невралгии одновременно
с новым наступлением болезни. Он сидел неподвижно, упершись локтями в колени, и лицо его было искажено
выражением такого отвращения и ужасного ожидания, что я рванулась вперед, взбудораженная, пылающая,
возмущенная при мысли о том, что могла этого желать.