— Добрая наша Нат! Не может тебе простить любезности с Морисом.
Случилось неизбежное! Мне не хватило духу снова взяться за книгу. Я придвинула стул: чуть ближе,
еще, совсем рядом.
— Хотя она должна бы уже узнать его за все это время! — продолжала мама. — Он далеко не плохой
человек…
И началось восхваление Мориса: этакий речитатив, прерываемый паузами, пожатиями руки. Нет, это
было совсем не то, чего я боялась. Ни вызова, ни уловок, но гораздо хуже: откровение. Морис — ведь правда?
— теперь она могла мне об этом сказать, раз я уже не испытываю к нему предубеждений, раз я на его стороне…
Морис — ведь правда? — о нем можно думать все, что угодно, как о любом другом. Она не строит себе
иллюзий на его счет: немного молод для нее, довольно богат и вовсе не нашего круга. Не такой уж и умный, не
слишком красивый, даже, может быть, не очень надежный. Да что там, если забыть про его состояние, — до
которого ей нет никакого дела, — обычный мужчина, каких много. Только он ее мужчина, и вот пойди пойми,
почему и отчего, но он единственный, в кого она влюбилась!
— К тому же не сразу! — призналась мама уже прерывающимся голосом. — Мне понадобилось три года,
чтобы это понять. Три года и угроза его потерять, когда его отец подыскал ему невесту. Ах, клянусь тебе, мне
самой было больно нанести всем вам этот удар, но, когда мне удалось выйти за него замуж, я была готова
поверить в чудо.
Она прервалась на две минуты, чтобы отдышаться, и, держа за руку эту понятливую девочку, с которой
наконец можно пылко поговорить о таких вещах, добавила:
— Прекрасное чудо! Горемыке судьба ворожит!
Я наконец приложила палец к губам. Я знала еще одну горемыку, которой ворожила судьба! Другую,
которая до вечера смотрела на свою изуродованную, беспомощную и все же
завистью, чувствуя себя перед ней такой ничтожной и такой обделенной, что с наступлением ночи она
скользнула к Морису, наверное, только затем, чтобы избавиться от этого ощущения.
* * *
И настала пятница, которую я провела рядом с Морисом, совершенно овладевшим собой, снова
отгородившимся молчанием во избежание всяких стычек и прочно вжившимся в это двоебрачие, где у меня
было место фаворитки, а титул первой жены оставался у той, кому он принадлежал по праву.
Мое присутствие в Залуке не казалось необходимым, и я уехала оттуда, должным образом уведомленная
начальником:
— Сегодня, Иза, будем работать.
Он уехал даже на четверть часа раньше, чтобы иметь время в запасе и в срок закончить изучение
залежавшихся дел, в частности самого важного из них: “Пакгаузы Бретани против зерноторговцев Отьона”. Все
должно быть без сучка, без задоринки, и я энергично помогала ему, посматривая в нужное время на свои
наручные часы:
— Давай, Морис, уже девять двадцать.
Я не уверена, что он усмотрел в этом насмешку. В девять тридцать он уже вдохновенно диктовал —
выразив мимоходом сожаление о том, что “я не умею стенографировать, мы бы продвигались быстрее”, — а я
печатала всеми своими еще немного неуклюжими пальцами блистательный юридический анализ дела. Гордясь
им в этом отношении, я не без горечи думала: “Как легко быть мужчиной! Любовь ничего их не лишает, не
ставит на них отметины, даже не выбивает из колеи. Им уступаешь, ставишь себя в невозможное положение,
выворачиваешь себя и весь мир наизнанку, — а им стоит только подняться с постели, чтобы все встало на свои
места. И их драгоценная карьера снова поглощает их целиком…”
Однако карьере Мориса суждено было немного пострадать. Через шесть часов работы, прерванной
обедом на скорую руку, у нас уже забрезжил свет в конце туннеля, но тут зазвонил телефон. Телефонистка из
Норта сообщила нам со слов Берты, неспособной самостоятельно пользоваться этим аппаратом, что у мамы
обморок.
* * *
Можно догадаться, что было в субботу. Магорену удалось довольно быстро привести маму в чувство, но
тем не менее он был категоричен:
— Сердце износилось, почки в плачевном состоянии, кортизон, можно сказать, больше не действует…
Теперь только на Бога надежда!
Он даже отвел меня в сторонку, чтобы облегчить свою совесть церковного старосты:
— Иза, вся надежда на Бога! Ты меня понимаешь…
Что касается доктора Травеля, тотчас вызванного Морисом, не забывшего о его предсказаниях, то он
сначала выказал меньший пессимизм, а под занавес, после всяких обиняков и экивоков, дал нам понять, что
мамин обморок — не столько тревожный сигнал, сколько начало конца, и надо будет радоваться, если удастся
его отодвинуть.
Крайне встревоженные, хотя и не так, как во время первого сильного кризиса, мы все же не теряли
надежды. Вначале родственники теряют голову и не доверяют врачам, которые их успокаивают; под конец они
цепляются за надежду и еще менее верят медикам, когда те умывают руки. Мама уже успешно перенесла
несколько приступов за неделю, и развитие болезни не было таким наглядным, как ее зарождение. Поблекший