Уже многие годы, когда я разговариваю с тобой, у меня складывается впечатление, что при этом присутствует кто-то другой. Под «тобой» я имею в виду девушку, которую люблю с двадцати лет и которая стала женщиной, матерью, а сейчас и бабушкой. Уже давненько, когда я разговариваю с тобой, не считая той девушки или того, что от нее в тебе сохранилось, у меня и правда возникает ощущение, что я беседую с чужим человеком. Больше того, чтобы быть до конца откровенным, признаюсь: мне кажется, что я разговариваю с твоим психоаналитиком, как ее зовут? Мадам Брикколи́, Стрипполи́? Я замечаю это, Луиза. Замечаю, потому что на лету улавливаю голос психоаналитиков, разговаривающих со мной устами своих пациентов, людей, которых я люблю. Я имел с ними дело всю жизнь. Я узнаю их.
Не стану скрывать: то, что вчера, после стольких лет, ты мне сказала про Джакомо, меня сразило. Но хуже того, гораздо хуже были слова, которые ты, дорогая Луиза, сказала мне после этого. Потому что при твоей неспособности рассказать мне про Джакомо я еще, приложив усилия, могу узнать девушку, которую люблю, и сказать себе «ну что ж, так получилось», и смириться со всем. Мне пятьдесят шесть, мне не раз доводилось смиряться с худшим. Но видя мое удивление, когда ты наконец решилась выложить всю правду (ну да, и мое бешенство, оправданное, согласись), ты вместо того, чтобы сказать мне попросту: извини, ты не мог бы сделать очередной кульбит, чтобы от меня защититься, ибо я внезапно становился опасностью, от которой тебе следовало бежать, и даже наглым нарушителем границ, которого следовало изгнать обратно, проецирующим на тебя свои комплексы вины, – такое на тебя не похоже. Это все разговорчики как ее там? Мадам Прополи́? Струффелли́? Как, черт побери, ее имя? Разве не она – автор твоей тирады о героизме? О моем героическом видении жизни, которое завлекает в свои жернова и перемалывает всех, кто мне близок?
Разве я не прав, Луиза?