ЕСЛИ БЫ я был автором, я покончил бы дело так: мой герой – тот самый, которому казалось когда-то, что выйдя из дому и направившись в другую сторону, он быстро отыщет тропинку, которая выведет его из мира чистогана и людей-автоматов в Царство Божие, – тот самый герой лет этак пять спустя, так и не найдя пути, проснется однажды в лесу (мы не будем спрашивать почему, хотя из дому когда-то выходил он молодым краснодипломированным советским архитектором-моспроектовцем, только что отпечатанным гигантской фабрикой МАРХИ), проснется, я повторяю, в лесу, в спальном мешен, в вязаной шапке, натянутой от холода ниже глаз, с сильным желанием ссать и свежей памятью о приснившейся ему второй жене отца, желавшей его соблазнить, что нелепо, ибо. И он, открыв глаза, испытает вдруг чувство недоуменного удивления. Костер уже погас и не отбрасывал вокруг свой отблеск. Лежавший рядом с ним человек, для тепла прижавшийся к нему спиной, храпел и попукивал. Ему открылся странный, сырой, предутренний мир, прежде незнакомый ему. У самого лица своего он увидел на земле сухую хвою, голенькие кустики черники и мох влажного апрельского леса; затем, подняв глаза – тонкие, черные стволы деревьев, наверху размывавшиеся крýгом и отворявшие взгляду небо с бледно мерцающими минералами звезд и урезом холодного месяца. И потом, когда все поднялись, высветив фонарем ружья и патроны и, быстро ступая через поваленные стволы, двинулись на глухариный ток, и встали там молча, ожидая, когда в черноте ельника или на вершине гигантской корабельной сосны первой из всех птиц глухарь уронит в едва размытый мрак ночи деревянное цоканье своего языка, это недоуменное удивление, поразившее его при пробуждении, сменится в душе его благоговением. И оно все будет усиливаться, когда товарищи, перехватив ружья, безмолвно разойдутся для охоты на глухую, бестолковую птицу, и уже не из глухариного ельника, а из прозрачного березняка, струящегося кипучим соком в этот рассветный час, когда деревья полны особенной силы, раздадутся свисточки и дудочки других птиц, иногда перекрываемые приглушенной флейтой дрозда. И он уйдет, чтобы не быть свидетелем и сорадователем убийства птицы, глохнущей от своей любовной песни, и, идя по лесной дороге, пройдет по последнему снежнику, забыв правило охотников не ступать на хрупкий весенний снег, но зато тут же припоминая (не к весне, а к настроению) подходящую цитату из гадательной книги – «Если ты наступил на иней, значит, будет и крепкий лед». И перед самым восходом выйдет он на опушку леса.
Здесь особенно важна достоверность, читатель: момент духовного преображения героя требует от литератора предельной сосредоточенности и прямоты, и поэтому нам надо, конечно, не соврать, хоть это, признаться, самое трудное.
Так чем же, чем же встретил герой наш долгожданный рассвет, когда первые лучи солнца позолотили?! Он встал за сосной и помочился на кору дерева, а потом, выйдя на чистый утренний свет из-под сени леса и мерзлыми сапогами шурша по ломкой от инея прошлогодней траве, почему-то вдруг вспомнил и пошел, тупо повторяя, как молитву:
«Cela, c’est passé. Je sais aujourd’hui saluer la beauté»[1]
.Видимо, когда-то в юности он мечтал уподобиться Артюру Рембо: и хотя уподобление не удалось и все, что происходило теперь, выглядело просто как жалкая самопародия – рано утром в лесу говорить по-французски с далекой возлюбленной, – он вдруг понял, что главное все-таки произошло, он прощен, его душа полна, он любит и, значит, наконец свободен, и он любим женщиной, прекрасной, как Агнесса Сорель, любовница французского короля, и еще одно: Бог, который спал, когда рыхлый сырой человек вкладывал ему в руку орудие убийства, Бог, который не повел и глазом, когда он стоял по горло в ледяной воде, голый, дрожа и чуть не крича от боли; Бог, который просто скучливо отворачивался – или хуже того, не замечал, не желал знать его, – когда он, желая забытья, но не достигая даже вожделенья, с омерзением схватил за волосы какую-то шлюху и больно ударил головой об угол дивана – этот Бог вновь видит его и любит его.
Прости меня и послушай меня: в каждом из нас сидит Чудовище: я знаю его похоть, его гордыню, его зависть и ревность. Но у каждого есть также шанс выйти на такую опушку на рассвете такого дня. Понимаешь ли ты меня? Мы сами сделали свою жизнь безрадостной: стало быть, мы любим и скорби, и слезы, и унижение свое?