Читаем Колыбельная для тех, кто боится темноты и не может заснуть в июне полностью

Вчитайся в письмена, оставленные ими, изучи рисунки на партах, пойди и взгляни на то, что как послание галактике взрослых оставлено ими на стенах домов. Вслед за нами – художник Абрахам Август Перс будет сопровождать нас со своим оруженосцем и шутом – спустись по бульварам в сретенские переулки, превращенные в глинистые раскопы, залитые жидкой грязью при помощи чавкающей помпы: здесь целый заповедник рисунков и рисуночков, рожицы, словечки – язык косный и непослушный, грубый и матерный, лишь иногда нежный: животные, принцессы, детские классики, половые органы, «Степа-дурак» и опять – грубые палеолитические Венеры с гипертрофированными признаками пола. Мне непонятно, почему ни среди нескольких тысяч наскальных рисунков в Тассиди и Тибести (Сахара), на в пещере Ля Мут, расписанной во времена, когда женщина представлялась куда менее вдохновительной для художника натурой, чем лошадь или бык, нет ни одного, в котором женщина предстала бы в столь обезображенной наготе, как здесь, на утесах московских домов. Дети рисуют солнышко, рожицы и тут же пишут слово из трех букв. Почему дети столь часто пишут его? Абрахам Август Перс уверен: дети зрят в самый корень фрейдизма, называя то, что держит, как живая пульсирующая колонна, свод неба любви. Но тогда мне непонятно – если это не отражение нашего взрослого мира и нашего корчащегося в проклятьях времени, – почему, рисуя на соседней стене человечка, маленький ребенок вкладывает в его уста слова пьяной шлюхи из пивнушки напротив, именно их выбирая из всего нашего еще мало-мальски пригодного для литературы языка? «Критин, пидарас!» - обращается к нам человечек.


ВЕЛИКОЕ отчуждение проникло в мир детей: дети чувствуют, что мир не рад им, враждебен им, и они проклинают его. Они чувствуют тяжкую разъединенность родителей, скованных общей нуждой, чувствуют гнетущую необязательность своего появления на свет – и проклинают родителей, и проклинают любовь. И потому столь ужасны эти бабы, эти сделанные с отчаянной отвагой отпетых мерзавцев изображения опаскуженных женщин, которых дети видят прекрасными только в кино, а в жизни – только в тяготе, только в мерзости. И пока я слышу грязную, блядскую ругань совсем еще юных девочек, пока я езжу в лифте, изгаженном с пола до потолка, сплошь исписанном тупым, унылым матом, я не оправдан: они мстят мне, время за что-то мстит мне ими. Возможно, за ложь, которой было так много. Но может случиться, что стремясь уничтожить ложь, они уничтожат все. Система породила, наконец, своих разрушителей, их становится все больше, ибо то, что обозначается наикратчайшим из ругательств – это не фрейдизм, это ответ на запросы общества, это жизненная позиция и философия конкретного удовольствия, принятая вместо туманных рассуждений о любви и благе общества. И я не знаю, нужна ли им еще любовь. И что ужасней всего, сестра: сам-то я обещал тебе прочитать стихотворение о любви – и ни одного не помню, ни одного.

– Да, – грустно усмехнешься ты. – Ты хотел рассказать о любви, да забыл слова. Слава богу, а то наплел бы много лишнего всем на посмешище, как Стендаль: написал целый трактат о любви, а сам так ничего в этом не понял. Совсем ничего. Получилось чтение для салонных дам. Но что значат в любви эти жалкие обоюдные восторги, которые вы, мужчины, так любите? Тоже ничего, совсем ничего. Поверь мне, я знаю, что говорю, я любила. У меня было пять возлюбленных, и все они называли меня «любимой», и каждый хоть раз сказал, что жить без меня не может, и ни один из них не выдержал моей любви – они бросали меня, как только я зачинала. И нет проку винить их – они были обычные советские мальчики, боящиеся своего мужества, от которого их отучали на протяжении трех поколений: все они ждали, что я стану им матерью, а я хотела стать матерью их детей. Поэтому ни один из них не пошел дальше слов, только Сед. О Сед, мой последний, самый сильный, самый талантливый! Мне тяжело вспоминать о нем, ты ведь знаешь… Но его ребенка я сохранила, потому что Сед был воин. Боже мой, как он любил меня! Как он работал! Он знал четырнадцать языков, но столько в нем было ярости, что работать он мог только лесорубом на полторы ставки по двенадцать часов в сутки, и даже в конце рабочего дня щепки из-под топора его отлетали, как гильзы от пулемета, в ладонь щепки, вот так вот!

Ты скажешь это горделиво и достанешь коробочку, а из коробочки бумажонку, исписанную неровно карандашом, без начала:


…пила дребезжит и скрежещет.Когда мы с ребятами пилим бревна на лесопилке.А дома жена аж зубами скрежещет, бедняга.До того ей хочется в койку.Что поделаешь – такая уж у нее работа.А моя то работа – бревна пилить.


– Вот, – скажешь ты, опять аккуратно складывая бумажку, – это он сочинил мне на день рождения, верх вот только оторвался с тех пор, и я забыла, что там было написано…

Перейти на страницу:

Похожие книги