Читаем Колыбельная для тех, кто боится темноты и не может заснуть в июне полностью

С ТАКИМИ БЫ мыслями оставил я героя своего, припоминающего прекрасные звуки давно забытого языка и вместе с ними – столь же крепко позабытую дерзость юношества: «Le combat spiritual est aussi brutal que la bataille d’hommes, mais la vision de la justice est la plaisir de Dieu seul»[2]. Впрочем, в этих стихах звучала бы только надежда: нет никаких гарантий, что свобода дает окончательный и правильный выбор – иногда мне сдается, что и Чудовищу мерещился когда-то запах свободы, оно уловило его, когда, порвав железную цепь с рычанием бросилось прочь от жены, от сынка, подрастающего прожорливым чудовищем, оно бросилось в пространство мира, но сумело выдрать из него и крепко сжать своими лапами только шкаф, обклеенный немецкими овчарками из календаря, продавленный диванчик, на котором оно курит перед телевизором кубинские сигареты, и бескомпромиссную, тотальную ненависть к Абрахаму Августу Персу, художнику, проживающему по соседству и тем самым так . болезненно унижающему его ничтожество. Оно ненавидит. Оно ненавидит его нежных женщин, облаченных в наряды квинченто, оно подозревает художника в порочной связи с ними, ему слышится издевательство в их лукавых предупреждениях – Contra vim mortis non est medicamen in hortis[3] – ведь и он догадывается, что они, эти женщины, полные нежности, как раз знают, что исцеление – в садах, под сенью. Но вы не услышите от них прямого подтверждения; возможно, какой-то намек вы уловите в выражении глаз, в линии губ: каждый волен понять или нет. Бог хочет, чтобы мы были свободны и оставались наедине с собою в нужде и в борьбе. Каждый сам выбирает роль для себя, и вот Чудовище тайно плюет в сковородку с топленым салом, обжигая душу свою и лицо свое кипящими брызгами, а Абрахам Август невозмутимо отмывает кисти от засохшей краски.


2.


СПИ, БРАТ, и ты, сестра, спи. Я знаю, откуда пришла бессонница, откуда мука, откуда страх и трепет. И если ты из тех, кто боится темноты и не может заснуть в эти дни, то мы, должно быть, поймем друг друга. Я подам тебе знак, чтобы ты надеялась.

Мне следовало бы почитать тебе стихи, припомнить пару сонетов Петрарки или стихотворений Фернандо Пессоа, но, веришь ли, память стала плоха, память отравлена, в ней все какой-то хлам, который валили туда, пока мы учились и сдуру без разбору запоминали, и в результате такой поэтический шедевр, как «Ленин и печник», я, особенно если выпью, могу отбарабанить в любой час дня и ночи, а столь нужные мне строчки о любви не нахожу. Память тяжела, как вавилонская библиотека, в ее завалах металл и глина, оружие, кони, тачанки, взорванные паровозы, Махно, Кронштадтский мятеж. Тоже балласт, но особого рода: когда-то казалось, что можно это противопоставить системе – бунт. А вышло, что я не добыл главного оружия – любви, просветляющей душу. И вот я сижу, думая, чем же утешить тебя, приближается гроза, орудия главного калибра кораблей Балтфлота бьют по мятежным фортам, и только один обрывочек из Аполлинера вспоминается, вот какой:

«…вспоминаю о тех, кто прикован друг к другу свирепой любовью…»

Как сильно сказано: «свирепой любовью». Вдумайся, сестра, какие это были прекрасные времена, когда люди желали и умели любить, и любовь губила их, и мужчины дрались на ножах из-за женщин, переменчивых, как ветер, для того, чтобы провести с ними одну только ночь в краю золотой лихорадки. А теперь в белых майках и тапках они стоят и курят смиренно, стряхивая пепел в полные окурков банки, а их женам, обессилевшим от стирки, от кухонного пара, хочется одного – изменять им, но не с кем, все они одинаковы по всей стране: белые майки, «Беломор», лестничная клетка, перечень голов «Спартака» в «Советском спорте», телевизионный коктейль из стран и городов, которые никто из них никогда не увидит наяву, но они смотрят упрямо, чтобы чувствовать себя причастными к красотам планеты и извивам политики, чтобы не замечать, что икота жены продолжается с поразительной монотонностью вот уже двадцать лет и их собственные дети воротят от них носы, как от мусорных баков, воняющих окурками. И их дети не верят им, не сотворившим своей судьбы, не верят, действительно не верят, что их родители, ежедневно подвергающие друг друга изощренным унижениям и мукам за собственную мизерную жизнь, когда-то любили друг друга. И ты думаешь, дети молчат?

Ты ошибаешься.

Перейти на страницу:

Похожие книги