Прошло еще часа полтора. Крайне утомленная физически и морально, пришла на разрушенный Крещатик. К тому времени ею уже овладела какая-то апатия. Было все равно, в кого стрелять: в полицая, в летчика или в рядового солдата. Кто подвернется, с тем и сведет счеты. Лишь бы фашист. Едва подумала об этом, как вдалеке показалась фигура в офицерской форме. На этом участке Крещатика их было только двое — она и он. А еще дальше виделись фигуры женщин и каких-то людей. «Этого», — сказала про себя Инна, машинально опустила руку в карман. Присмотрелась: светловолосый, еще не старый, стройный. Приближалась, не поднимая глаз. Боялась, что он прочтет в ее взгляде что-то подозрительное и насторожится. Шаги все ближе, ближе. Наконец увидела ноги в сапогах прямо перед собой. Резким движением выхватила пистолет и выстрелила. Немец ужаснулся, потом, как актер на сцене, схватившись руками за грудь, странно закинул голову и упал навзничь.
Обойдя убитого, Инна спокойно пошла дальше. Не бежала, не суетилась, будто забыла о том, что ее могут схватить. Понимание опасности пришло несколько позднее. Тогда она повернула к коробке разрушенного дома, нашла глухой уголок, прикрытый обвалившимся потолком, затаилась там. Пистолет выбросила.
На Крещатике послышались выкрики, слова команды, трескотня мотоциклов. Вслед за Инной в развалины забежали еще несколько женщин. Они говорили меж собою: «Облава... Кто-то убил немецкого офицера»... Через некоторое время в дверном проеме появился солдат с автоматом наготове, приказал всем выходить. Вместе с женщинами вышла и Инна.
После тщательной проверки документов некоторых отпустили, некоторых арестовали и повели под конвоем, а Инна очутилась на вокзале в партии «мобилизованных», которую готовили к отправке на фашистскую каторгу. Возле перрона уже стояли теплушки, расцвеченные транспарантами: «Украина посылает своих лучших сыновей и дочерей в прекрасную Германию в знак благодарности за освобождение».
Совершив покушение, Инна так никогда и не узнает, что убила она гестаповца, руки которого обагрены кровью сотен подпольщиков и советских патриотов, в том числе Вали Прилуцкой, — штурмбаннфюрера Ганса Мюллера.
42
Зловещей тучей нависла над подпольем реальная угроза провала. После ареста Вали Прилуцкой Третьяк еще ночевал дома, но, ложась спать, каждый раз вкладывал в ботинок гранату. Если придут арестовывать его, он, обуваясь, покончит и с ними, и с собою. Иван Крамаренко снова советовал товарищам переходить на новые квартиры, но разве это могло предотвратить опасность, если в организацию проник информатор гестапо. Рано или поздно он выдаст всех. Внезапная потеря Вали Прилуцкой на какое-то время парализовала деятельность группы. Не было уверенности в завтрашнем дне, а с такими настроениями успешно работать невозможно. Каждый чувствовал себя так, словно над ним навис топор.
Во время очередной встречи на квартире у Тамары Антоненко Третьяк сказал Крамаренко:
— Мне нужен какой-нибудь документ, чтобы свободно ходить по городу. Справка о работе возчиком скоро станет недействительной — истекает срок. К тому же без лошади какой из меня возчик? Первый попавшийся полицай заметит подделку.
Иван Крамаренко был в группе, как говорили, «начальником паспортного стола». Он не осуществил ни одной активной операции, но это не ставили ему в вину. Обеспечивать подпольщиков документами — не менее важно. Подумав, он ответил:
— Справку будешь иметь. Послезавтра пойдешь на Тарасовскую, — назвал адрес, — трижды постучишь и, кто бы ни открыл дверь, спросишь Лиду. Это связная подпольной группы на книжно-журнальной фабрике. Будь там в двенадцать дня.
— И кем меня устроите?
— Кем хочешь. Например, грузчиком книжно-журнальной фабрики.
— Подходяще.
«Кто эта Лида? Зачем мне новые знакомства? Тем более сейчас, когда начались провалы», — думал по дороге Третьяк. На всякий случай прихватил с собой удостоверение артели «Вiльна Праця» и то, с чем никогда не разлучался, — пистолет. Киев уже нарядился в зеленую обнову, цвели каштаны, однако эта первая весна в оккупированном городе не радовала киевлян. Для того чтобы почувствовать красоту природы, надо слиться с нею, а люди жили другим — каждый своими заботами. Кажется, и сами каштаны цвели скупее, не так торжественно и молодо, как когда-то. Словно и на них лежала скорбь.