Вскоре из камышей вышел подросток. Два судачка висели на пруте. Один глаз подростка закрывало бельмо. Отца он, видимо, знал хорошо, потому что сразу заплакал, склонив наголо остриженную голову.
— Увели батьку… Мы тока вечерять сели, как на двух бедарках подъехали. Старшой и спрашивает у батьки, ты, мол, такой-то. Батько назвался, а старшой и гаво́рит: «Ты кушай, мы подождем…» Маманя вчера из слободы вернулась. Ничо́го ей не казали.
Петя понял, что парень — сын дяди Гриши… Сын сторожа не представлял для него интереса: такой большой и плачет. А вот рыба… Зубастый рот одного судачка был приоткрыт, и Петя спросил, глотает ли он головастиков. Парень, недоуменно взглянув на Петю, перестал плакать.
— Больше никого не взяли? — отпустил Пете щелбан отец.
— На энтих днях нет.
— В случае чего, Максим, заходи, — попрощался с парнем отец.
Когда поднялись на пригорок, Петя оглянулся. Максим стоял на месте, не замечая, что одна рыбешка соскользнула с прута и шлепает хвостом по босым ногам.
Косить отец теперь ездил один и гораздо реже. Ближе к концу лета он перевез сено. Часть спрятал в пустых яслях, остальное выметал в стожок возле база, где стояла одна коровенка.
Весной, когда исчезли последние хворостинки сена, а зеленка еще не пошла, корову зарезали. Отец хотел продать мясо в Ростове, но надолго отпустить его председатель колхоза не мог, и пришлось ехать в Сальск… Это было ближе, но и выручил за мясо отец мало. Хватило лишь на обувь детям, да кое-что из одежды отец прикупил себе и матери.
Сестра была на три года младше, и Петя за ней смотрел.
Днями дети пропадали на Бродах. Плескались или у перевоза, где заходили в воду по колено в багне, или дальше, на узкой песчаной косе. Петя предпочитал перевоз. Ребята постарше бреднем ловили там рыбу и раков.
От перевоза шла накатанная дорога в степь, в глубине которой в ясный день проглядывали далекие селения.
За ними, по словам ребят, протекал Дон… Петя увидел его жарким июльским днем сорок первого года, когда с матерью провожал отца.
Народ, ожидая паром, недружно пел под гармонь. Иные плясали, но большинство хмуро глядели на реку. Берега ее были чисты, и, словно от воды, серебрились деревья, которых Петя сроду не видал.
Мать плакала. Отец как-то машинально отбивал чечетку. Туфли, начищенные зубным порошком, покрыла серая пыль.
Когда пристал паром, отец бестолково засуетился и в его бесшабшных до того глазах задрожали слезы. Он рывком обнял мать, привлек к себе сына. Резко заскрипела лебедка — и между паромом и причалом легла полоска воды. Она ширилась под всё нарастающий плач людей. Петя никак не мог в толпе мужиков отыскать отца: все были как на одно лицо. Усатый дядька теснил от края причала, а мать поднималась на цыпочки, и не махала, а комкала мокрую от слез косынку.
Спустя год Петя уже помогал ей в поле. За Бродами, над далекими хуторами, где пролегал придонский шлях, висела густая пыль. Наши войска отступали, и с ветром доносились глухие залпы.
Один день — нескончаемой вереницей шли беженцы. Вскоре поползли слухи, что под слободою их подавили немецкие танки. Но это было не так. Немцы пришли позже, с первыми заморозками, хотя самолеты с черными крестами летали над хутором все лето.
Холодной сентябрьской ночью мать с Петей накопали в поле несколько чувалов луку. До этого она заколола подсвинка, а мясо, просолив, зарыла в погребе.
Дошли вести, что немцы уже в слободе. Сосед — Михайло Федосов — божился, что видел мотоциклистов в чужой форме. За свой полушубок мать выменяла у него мешок макухи и макитру кукурузной муки.
В хуторе немцы не задержались. В двух самых больших хатах они разместили раненых… Назначили старосту. Но тот что-то не поделил с полицейскими, и те накатали на него донос.
Полицейских было двое на весь хутор. Сухопарый и рыжий Генка Бородай по кличке Штырь и весельчак Витька Хвостов — попросту Хвост.
Штырь — дезертировал, а Хвост перед войной связался в Шахтах со шпаной и получил срок за поножовщину. Как он удрал, было загадкой. Сам же Хвост трепался, что его якобы помиловали за ударный труд.
Под видом того, что ищут припрятанные ружья, полицаи частенько заходили в хаты. На «их улице» — не вылазили со двора старухи Фелицаты. Напившись у нее самогону, блукали по хутору, друзья отощавших собак.
Еще до Нового года вышли вся мука и мясо. Мать отваривала в чугунке луковицы. Лук был сладким, и она сыпала детям по щепотке соли… Михайло Федосов менял у немцев на самогон соль.
С матерью он делился не за красивые глаза. Она стирала одинокому соседу, обшивала по мелочи. Кроме того, Михайло доставал хворост.
Однажды, когда он принес целую охапку, ввалились два немца. Один был дюжий и прыщавый. Другой, хлипкий и мелкоглазый, ежился в короткой грязной шинели. Это были не те, что охраняли хаты с ранеными.
— Млеко, млеко, шнель, — частили они от порога.
Петя с Маней попятились к остолбеневшей матери. Тщедушный немец сел прямо на пол. Дюжий, обхватив горло руками, выразительно закатил глаза, показывая на своего товарища…
— Кранк. Млек- ка-ря-чё.
Михайло понимающе закивал.