Из-за штор до нее доносились восторженные крики Вильхельма, вызванные чтением газеты, сегодня полностью посвященной первой мемуарной статье Лизе. Как обычно, Милле, выспавшись, раскладывала все газеты на одеяле; Вильхельм уверял, что только запах свежей типографской краски способен разогнать накопившийся после сна адреналин. Этим утром он попросил разбудить его, как только принесут утренние газеты: статью Лизе бурно анонсировали даже в его собственном издании. Формулировки позабавили его. Брачное объявление с выражением «долгое несчастливое замужество» привело его в бешенство: «Что она о себе возомнила?» — обратился он к Милле. Оно, может, и было несчастливым — но для него, и вообще, кто спас ее от смерти? Сколько раз он молился за ее сон, да в то время он не мог смотреть на других без мысли, что их сон ничто не тревожит. Забросивший католичество, в те сложные времена он тем не менее обращался к вере детства. И однажды — всё еще потрясенный — снова отправился на исповедь: наступило время покаяться между стременем и землей. Интервью заинтересовало его, а высокий тираж доказывал, что Лизе — всё еще хороший материал. Он дважды прочитал ее статью Милле вслух, и его очень забавило, что Прекрасноволосый и кучка других дураков, включая его собственных сотрудников, верили, будто ему нанесен смертельно опасный удар. Никто, кроме Лизе, не знал его, и ей никогда не придет на ум опозорить его таким жестоким образом. Только новички в своем деле злы и мстительны, настоящие же художники не такие.
Под эти излияния Милле и обнаружила, что больше не испытывала чувства счастья. Она осмысленно прошлась по дому в симпатичном домашнем халате, ею же и сшитом, поставила воду, накрыла на стол и включила тостер. Впервые за полгода она прислушивалась к самой себе — в ответ только посвистывала пустота, которую не выразишь словами. Милле могла размышлять и мечтать только в своих картинах. В одной из тесных, неудобных комнат стояли полностью или наполовину законченные холсты, и всё, что она писала на них маленькой шелковой кисточкой, напоминало звездочки из лакричных пастилок, которые девочки обычно наклеивают на тыльную сторону ладони. Вильхельм лишь однажды — и то более года назад — бросил взгляд на картины и ошеломленно выпалил: «Боже ты мой, да ведь они не так уж и плохи!» Тогда она впервые расплакалась от его слов и с тех пор забросила рисование, а он больше не появлялся в этой комнатушке. И больше не намекал на ее существование, потому что отлично осознавал, что переступил границы потайных мечтаний Милле, но что бы он без нее делал? Ее глубокий теплый напевный голос раздавался из кровати за занавесками:
Это хабанера из «Кармен», он без устали напевал ее этим летом: в летнем домике ему случайно попалась книга о Бизе. Милле этого не знала и догадаться не могла. Внезапно он стал совершенным незнакомцем — тот, ради кого она сделала столько, что он уже не умел без нее обходиться. Она словно жена владельца средневекового замка: на поясе — увесистые связки ключей, в глубоком кармане между тяжелыми складками платья — иголки с нитками всех цветов и размеров. Теперь Вильхельму не попадались рубашки без пуговиц или непарные носки, скрученные в узел; хотя фру Андерсен и взяла на себя стирку, сортировка одежды осталась на Лизе, которая могла без остановки писать часами напролет, но от малейшей работы по дому утомлялась так безгранично, что ее тошнило, а руки потели. Милле закончила школу домоводства в том же провинциальном городке, где и выросла. И когда Вильхельм звонил в три часа ночи и сообщал, что скоро придет с парочкой друзей, она встречала их закусками, холодным пивом и с таким свежим и бодрым лицом, будто проспала десять часов подряд. Важное преимущество для «мужчины его уровня» — он звучно смеялся над этим выражением, воспоминая Олесена, латентного гомосексуала, за которого сам же и уцепился во время «русского кризиса». Если бы она только осталась дома, повторял он Милле бог знает в какой раз, я бы никогда ее не бросил!