На один из таких ужинов и была приглашена домнишоара Цехи. Уже после обеда Янку не мог удержать Лефтерикэ в кабинете. Взволнованный и побледневший, он молча метался по дому, нигде не находя себе места, испытывая непреодолимое желание снова и снова подойти и поглядеть в окно. И так это не было похоже на него, обычно тихо сидевшего, запрятавшись в уголок, и никому не заметного. Урматеку краем уха слыхал, что вечером приглашен к ужину кто-то из пансиона, но ему и в голову не пришло, что волнение Лефтерикэ как-то связано с новой гостьей. Но все же предположение: а не влюбился ля его шурин в кого-нибудь, мелькнуло у Янку и очень его позабавило. Когда же Урматеку немного поразмыслил об этом, он так поразился, что решил не спускать с Лефтерикэ глаз. И не потому, что затруднялся представить себе такое нелепое существо, как Лефтерикэ, влюбленным, а потому что сама по себе мысль об этом показалась Янку чем-то чрезвычайно неприличным. Он чувствовал себя полновластным хозяином Лефтерикэ, коль скоро кормил его, платил жалованье и распоряжался как хотел, и то, что его слуга, его раб, пусть хоть мысленно, но позволил себе посягнуть на какую-то женщину, показалось ему чудовищным и непристойным, — ведь хозяином всего был он, Урматеку, и только он! Сама кукоана Мица когда шутливо, а когда и с обидой, но всегда признавала его превосходство и всячески выражала свое уважение. Урматеку готов был смотреть сквозь пальцы на все человеческие слабости: скупость, пьянство, глупость, порой даже и на нечистоплотность в делах. Но женщина, какой бы она ни была и какие бы обстоятельства ни привели ее в дом, должна была приходить только к нему, к Янку. И вот Лефтерикэ нарушил этот неписаный закон. Слыша, как мечется по дому взволнованный Лефтерикэ, Янку Урматеку раздражался все больше и больше, пока не почувствовал вдруг, что дом его осквернен. И чем явственнее представлял он себе состояние своего шурина, жалкого, напуганного, охваченного к тому же любовной горячкой, тем острее чувствовал он брезгливость и отвращение, будто видел перед собой мокрого, слепого щенка или котенка. Он уже не находил все это забавным, шутить ему не хотелось, улыбка сползла с лица, и он замкнулся в молчаливом упорном ожидании.
Домнишоара Цехи явилась раньше всех. Лефтерикэ бросился открывать ей дверь. Он бежал через весь дом, размахивая нескладными худыми руками. Когда гостей стали обносить цуйкой, Паулину представили Урматеку, при этом она покраснела и сделала книксен по немецкому обычаю. За столом она из-под ресниц все время искоса поглядывала на Янку. Урматеку подкручивал усы, взбивал волосы на висках и все свои речи заканчивал чем-то вроде вопроса, обращенного к Паулине.
После ужина играли в лото. Расселись группками, кто где, в большой гостиной, иной раз даже спиной друг к другу. Янку выкрикивал номера, доставая бочонки из мешочка. По правую руку от него сидел старый Лефтер, по левую — Паулина. Лефтерикэ был так взволнован, что не играл, он стоял за спиной Паулины и следил за ее картой. Тишину нарушал только густой с переливами бас Урматеку. Выкликал он неторопливо, четко, но когда попадались двойные цифры, называл их для оживления игры по-особому. Так он делал всегда, если был в хорошем настроении.
— Горбатенькие! — выкрикнул он громко и раскатисто и умолк, поглядывая, как это понравилось.
Все, улыбаясь, подняли головы. Тишину отважился нарушить один-единственный голос: принадлежал этот голос Катушке, и звучали в нем и поощрение и насмешка:
— Браво, Янку!
Янку вскинул голову, взглянул на нее поверх очков и подмигнул: знай, мол, наших! Домнишоара Цехи сидела растерянная, потому что не поняла. Лефтерикэ шепнул ей на ухо:
— Тридцать три! Смотри, у тебя есть!
— Внимание! — провозгласил Янку и продолжал выкрикивать дальше.
Все слушали очень внимательно, в особенности Лефтер.
— Столпы Молдавии! — объявил Янку.
Лефтерикэ тихо прошептал Паулине: «Одиннадцать!» Янку поглядел на него искоса: он о нем и думать забыл, отыскав для своих насмешек другую мишень — свояка Жана, спокойного, работящего, очень неглупого, но лишенного всякого воображения молдаванина. Веснушчатый, с лихим белесым чубом, нависавшим на лоб, был он на редкость невозмутимым и спокойным.
Ни женщины, ни выпивка его не интересовали. Занимало его лишь его собственное семейство, о котором он всячески пекся. Таким-то сокровищем и была осчастливлена сестра кукоаны Мицы, Лина. В те времена, хотя после Объединения[7]
миновало уже немало лет, валахи и молдаване, даже будучи в дружбе, поскольку ссориться им было не из-за чего, все еще поддразнивали друг друга. Невозмутимость Жана раззадоривала Янку, и он все норовил его поддеть побольнее. Молдаванин же продолжал спокойно играть и лишь изредка цедил сквозь зубы: «Вот чертовщина!» — и игра шла дальше.