«Мы отправились в теплый немного хмурый день и за Пороховыми заводами прямо въехали в лес; в этом лесу и колония. Что за прелесть лес зимой, засыпанный снегом; как свежо, какой чистый воздух, и как здесь уединенно… Мы провели в колонии несколько часов, с одиннадцати утра до полных сумерек, но я убедился, что в одно посещение во все не вникнешь и всего не поймешь. Директор заведения приглашал меня приехать пожить два дня с ними; это очень заманчиво»[18].
Еще на Малой Садовой, в большой казенной квартире Кони, когда они пили кофе, Достоевский рассказывал Анатолию Федоровичу о том, как накануне ходил с дочкой на рождественскую елку и детский бал в клуб художников. Костюмированный бал удался, дочка осталась довольна, но Федор Михайлович вынес от посещения елки разноречивые впечатления.
— Маленькие дети — прелесть как хороши, — говорил Достоевский. — Милы, развязны. Постарше — уже дерзки. И всех развязнее и веселее — будущая середина и бездарность. Это уж общий закон: середина всегда развязна, как в детях, так и в родителях. Более даровитые всегда сдержаннее…
Потом он, сердито хмурясь, стал ругать современные методы обучения. Пожаловался, что уж очень сейчас все облегчают, всякое приобретение знаний.
— Две-три мысли, приобретенные в детстве собственным усилием, а если хотите, так и страданием, проведут ребенка гораздо глубже в жизнь, чем самая облегченная школа.
— Беда в том, что школа истощает детей множеством бесплодных знаний, — сказал Кони. — Если есть хоть капля средств — детей надо учить и воспитывать дома. Способность школы вырабатывать характер — под большим сомнением! А в том, что она черствит душу, портит психику своими тлетворными привычками — это несомненно.
— А колония? — спросил Федор Михайлович и задумчиво взглянул на собеседника. — Может ли она перевернуть душу маленькому преступнику?
Вскоре приехал Михаил Евграфович Ковалевский. Он был немного возбужден от предстоящей ему миссии — показать почитаемому писателю основанную им земледельческую колонию для малолетних преступников.
Когда одевались в прихожей, домоправительница Кони, Надежда Кузьминична, спросила, ждать ли господ к обеду?
Анатолий Федорович посмотрел на Достоевского.
— Благодарствуйте, Анатолий Федорович. Никак не смогу. Журнал — такое ярмо…
Дорога на Пороховые неблизкая. Михаил Евграфович сначала рассказывал о том, как устраивал колонию. Потом разговор зашел почему-то о беззащитности человека интеллигентного перед чиновным хамством. Кони и Ковалевский рассказали Достоевскому несколько случаев о том, какие обиды иногда терпят люди от околоточных.
— Тут никто не виноват, — сказал Федор Михайлович, — тут нравы. Околоточные еще бы куда ни шло — воспитанием не балованы. Хуже, когда делают подлость с благородством…
— А нравы? — живо спросил Кони. — Неужели никто не несет за это ответственности? Беда в том, что у нас нет настоящей общественной деятельности. Одни лишь декорации. За Петербург можно утверждать с уверенностью. Здесь общественная жизнь опошлена вконец, погрязла в сплетнях и предательстве. А литература? Обратилась в политику, в орудие плохо созданных и фельетонно выраженных идей, в беллетристику. Фраза, фраза, бесконечная фраза…
Достоевский весело рассмеялся, и Кони, так редко видевший его смеющимся, поразился его доброй, открытой улыбке.
— Здорово вы нашего брата, Анатолий Федорович. И поделом. Хочется некоторым из нас говорить игриво и мудро. Чрезвычайно премудро. Подавлять остроумием хочется. Но ни игривости не видать, ни мудрости. И получается фраза, одна фраза. Хоть и сказанная с государственным видом лица…
«Достоевский внимательно приглядывался, прислушивался ко всему, задавая вопросы и расспрашивая о мельчайших подробностях быта питомцев. В одной из больших комнат он собрал вокруг себя всю молодежь и стал расспрашивать ее и беседовать с нею. Он давал ей ответы то на пытливые, то на наивные вопросы, но мало-помалу эта беседа обратилась в поучение с его стороны, глубокое и вместе вполне доступное по своему содержанию, проникнутое настоящею любовью к детям, которая так и светит со всех страниц его сочинений…»
В своих воспоминаниях Кони отметил также душевную связь, которая установилась «между автором скорбных сказаний о жизни» и ее юными бессознательными жертвами. Дети почувствовали в нем не любопытствующего только писателя, но и скорбящего друга.
В город возвращались уже в темноте. Достоевский долго молчал, а затем мягко сказал Кони:
— Не нравится мне их церковь. Это музей какой-то! К чему такое обилие образов? Для того, чтобы подействовать на душу входящего, нужно лишь несколько, но строгих, даже суровых, как строга должна быть вера и суров долг христианина. — Он опять помолчал, очевидно обдумывал все увиденное. Потом добавил: — И зачем это «вы» в обращении к детям? По-нашему, по-господскому, это может быть и вежливее, но холоднее, гораздо холоднее. Вот я им говорил всем «ты», а ведь проводили они нас тепло и искренне. Чего им притворяться?