При кодировке же оригинального евангельского сюжета акценты резко сдвигаются: те смысловые связи, на которые делал упор Тойнби, отступают на второй план. В сцене суда над Иисусом, к примеру, прочитывается отнюдь не отказ Иисуса от спасения, которое он мог бы обрести ценой отступничества. В данном эпизоде сталкиваются бескомпромиссное стремление властей погубить Иисуса – и его желание, демонстрируя несправедливость суда, вместе с тем ни на шаг не уклониться от пути к мученической смерти, дающей ему осуществиться как Спасителю. Базисными сюжетными единицами в истории страстей Иисуса, вступающими в наибольшее число связей с другими единицами и как бы держащими сюжет, оказываются вовсе не его отношения с властями. Такую функцию обретают, с одной стороны, последовательные подцели Иисуса: поступать в соответствии со своей верой, принять смерть, стать Спасителем, а с другой стороны – неожиданно для аналитиков, по их собственному признанию, – цели Пилата, пытающегося выступать сразу и справедливым судьей, и лояльным к иудейским властям наместником.
Аффективным ядром сюжета становится мотив «скрытого блаженства» как величайшей победы, достижимой только через смерть, невозможной без этой смерти и в то же время в самом своем тождестве с нею отрицающей ее. Комментируя соотношение между кодировками, с одной стороны, тойнбианского сюжета о восстании героя против косной элиты, а с другой – евангельского оригинала, американские когитологи сочли нужным обратиться к концепции Гернади и интерпретировать получающиеся различия в ее терминах. По их мнению, мы имеем здесь два разных прочтения одной и той же высокой трагикомедии, по-разному снимающей противопоставление поражения и победы, крушения и триумфа – в планах либо космическом, либо социальном, в модальности либо самоотождествления с умирающим и воскресающим богочеловеком, либо же симпатии к реформатору, платящему жизнью за попытку обновить недостойное общество. Тойнбианская реконструкция, показывающая, каким образом евангельский сюжет мог быть адаптирован вульгарной историософией позднеантичного мира, духовно соприкасается с такими религиозными движениями нашего века, как, например, «теология освобождения», трактующая моральный императив «скрытого блаженства» именно в сатирически-обличительном ключе озабоченности недолжным состоянием социума, а не в романтическом ключе умирания и воскресения со Спасителем. Кодировка Ленерт, различающая лишь позитивные и негативные состояния, нечувствительна к этому модальному различию, и для нее сдвиг, совершаемый Тойнби или «теологами освобождения», оказывается лишь необъяснимой деформацией аутентичного сюжета. Аксиоматика Гернади объясняет природу происходящей трансформации. Тем самым обнаруживается, что история Иисуса не только нейтрализует оппозицию, разбивающую круг Гернади на комедийный и трагедийный секторы; допуская по своему построению возможность соотнесения также и с обоими секторами, создаваемыми оппозицией миров сатиры и рыцарского романа, она охватывает все пространство потенциальных модальностей мировидения.
Однако, на мой взгляд, один из выводов Олкера и его коллег заслуживает более внимательного обсуждения, чем это полагают сами авторы. Я имею в виду их указание на ту ключевую позицию, которую наряду с целями Иисуса обретают в глубинной структуре евангельского сюжета цели Пилата. Обнаружив этот факт, американские исследователи не находят ему сколько-нибудь вразумительного истолкования. Между тем он оказывается более понятным, если мы обратим внимание на то, что итог действий Пилата – успех в достижении согласия с иудейскими властями ценой краха претензий на роль справедливого судьи, заступающегося за праведника, – представляет своего рода инверсию, опрокидывание мотива «скрытого блаженства», доминирующего в жизненном самоопределении и судьбе Иисуса. Если там поражение становится торжеством, то в судьбе Пилата, напротив, частный успех оборачивается фундаментальным этическим крушением. Эта сюжетная схема также учтена в кодировке Ленерт, где она обозначена как «смешанное чувство». Я бы скорее назвал ее «отравленной удачей» – удачей, не несущей подлинной радости. Мы можем сказать, что фабула Иисуса – неотступность в движении к двуединой, трагедийной и вместе триумфально-героической цели – и фабула Пилата с его соглашательской раздвоенностью целей преподносят нам, как замечательно прочувствовал М. Булгаков (одна прямо, а другая от противного), один и тот же христианский рецепт «истинного» поведения.