Мариэль умолкла, высоко подняв выразительное лицо и глядя перед собой огромными блестящими глазами. Молодые люди, сказал мужчина слева от нее, в наше время часто стараются шокировать или возмущать окружающих своим внешним видом. Сам он — как и остальные, без сомнения, — видал прически и порадикальнее, чем та, которую описала Мариэль, не говоря уже о татуировках и пирсинге, которые порой выглядят жутко, но тем не менее ничего не говорят о своих владельцах, людях обычно весьма приятных и неконфликтных. Ему потребовалось много времени, чтобы это осознать, поскольку он склонен к предвзятости и отождествляет содержание и форму явлений, а еще боится того, чего не понимает; и, хотя он всё еще не может толком взять в голову, зачем люди себя увечат, он научился не придавать этому слишком большого значения. Пожалуй, он видит в таких внешних крайностях отражение равной по величине внутренней пустоты, неприкаянности, которую он объясняет отсутствием какой-либо значимой системы ценностей. Его ровесники — а ему всего двадцать четыре, хотя он знает, что выглядит старше, — по большей части удивительно равнодушны к религиозной и политической полемике нашего времени. Но лично для него осознание своих политических воззрений стало душевным пробуждением; теперь у него появился путь в этом мире, и он им гордится, хотя и ощущает смутную тревогу, почти вину, объяснить которую он не в силах.
Например, этим утром по пути сюда он шел по той части города, где прошлым летом — как все помнят — проходили демонстрации, в которых он с гордостью участвовал вместе с увлеченными политикой друзьями. Он осознал, что идет тем же маршрутом, по улицам, где не бывал с того дня, и вдруг его переполнили эмоции от нахлынувших воспоминаний. В какой-то момент он прошел мимо переулка, по обеим сторонам которого стояли выгоревшие внутри дома: сквозь окна без стекол он увидел похожие на пещеры разрушенные комнаты, почерневшие, призрачные и всё еще заваленные обломками — за целый год никто их не убрал. Он не помнил, как именно подожгли эти здания, но случилось это уже ближе к вечеру, и зарево пожара было видно всем Афинам. Новостные агентства транслировали кадры дыма, клубившегося над городом, и их потом показывали по всему миру; он не отрицает, что это была воодушевляющая и необходимая — по его мнению — мера для того, чтобы протестующих действительно услышали. И тем не менее, глядя на заброшенные руины, он чувствовал только стыд — ему даже показалось, будто он слышит голос матери, и она спрашивает его, он ли виноват в этом безобразии — ей сказали, что он, но она не хочет верить, пока не услышит подтверждение из его уст.
В детстве, продолжал он, — согласно моему рисунку, его звали Кристос, — он был очень стеснительным и неуклюжим, и в какой-то момент мать для закалки духа решила записать его на уроки танцев. Занятия проходили в зале неподалеку, и посещали их местные девочки и некоторые местные мальчики, все берберы. Опыт этот стал для него мукой, даже сейчас не поддающейся описанию. Причина заключалась не только в лишнем весе и физической неуверенности: когда на него смотрели, ему становилось настолько страшно, что он почему-то падал. Это такое головокружение, сказал он, от которого людей, боящихся высоты, тянет прыгнуть вниз; он просто не выносил чужих взглядов, и танцевать для него было всё равно что идти по натянутой проволоке — там, наверху, мысль о падении настолько навязчива, что оно становится неизбежным. Так он и падал раз за разом, мучительно страдая и униженно барахтаясь под ногами кружащихся детей, словно кит, выброшенный на берег. Над ним так сильно издевались, что в какой-то момент учитель попросил его перестать ходить на занятия, и ему разрешили оставаться дома.