Оставалась ли ты в своей каюте? Ты даже не вышла, когда Джек, главный певец службы развлечений, вместе со своей женой уселся на этой деревянной штуковине. Это была наполовину «пляжная корзина» [92] с навесом, но именно что из дерева. Наполовину — белый стул с высокой спинкой, расписанный зелеными водорослями и пестрыми рыбами, который должен был изображать трон.
Джек появился в длинном парике из мишуры, который был не просто инфантильным, но главное — безвкусно бирюзовым. Выход его сопровождался, как на войне, грозно звучащими с юта фанфарами.
Было так же жарко, как и накануне. Большинство пассажиров расположились вокруг плавательного бассейна. Другие столпились наверху, на солнечной террасе, возле внутреннего леерного ограждения. Некоторые сидели на столах.
Кто-то позади Джека и его жены нес ее белый шлейф. Глянь-ка, пошутил мистер Гилберн, — Амфибабища [93]. Я, правда, не единственный, кто не всегда его понимает. Он, вероятно, намекал на то, что этот Посейдон скорее выглядит как лягушка. А лягушка — это амфибия. Которая сейчас и шлепала вразвалочку к трону. При этом она поднимала и опускала черную палку, к верху которой был прикреплен светло-серый пластмассовый трезубец.
Лола Зайферт, так ее звали.
У Лягушки же был ревматизм или что-то подобное. Потому что, усевшись, он продолжал опираться на трезубец, как я всегда опираюсь на свою трость, — правильно, госпожа Зайферт. Присутствовала ли и она на празднике?
Еще раз прозвучали фанфары. Избавь Давида, раба твоего, пробормотал рядом со мной мистер Гилберн [94]. После чего все офицеры, начиная с капитана, и далее по нисходящей вплоть до повара, занимающегося соусами, прошлись маршем. И выстроились в одну линию рядом с Лягушкой и его Амфибией. Немного сдвинувшись назад, чтобы они могли стоять навытяжку. Когда я это увидел, Сознание тотчас уразумело, что здесь моим глазам предстало не шоу, а ужасающая действительность. Потому что ничем иным она и не является. Ряженые-лягушки и военные. И еще народ, который всем этим восторгается. А ведь я, с тех пор как пережил Барселону, наконец способен от нее отвернуться. Но она преследует любого, как мой визитер, — даже посреди Атлантики.
Само собой, мистер Гилберн не аплодировал вместе со всеми. Он лишь язвительно сдвинул на лоб кепку. Можно даже сказать, с неприязнью — когда дело дошло до пения национальных гимнов. Обоих:
Разве не странствую и я сам? Как и все мы, сто сорок четыре? Для этого даже не нужно обладать Сознанием. Не нужно даже знать о нем. Тогда как нормальные пассажиры вовсе и не хотят им обладать. Потому они были благодарны за этот праздник, словно малые дети. В которых они в конце концов и превратились.
Если ты не видишь, как мистер Гилберн, комичное в такого рода вещах, они могут произвести на тебя удручающее впечатление. Так что его юмор — это определенно защитный панцирь.
У меня такого панциря нет. И после моего разговора с доктором Бьернсоном я уже вряд ли его заполучу. Вместо этого я думаю о бунте. Что Кобылья ночь окажет на меня такое воздействие — этого даже мое Сознание не могло предугадать. Разве я не оставил уже все позади, оказавшись в огромном дворце моего молчания? Начиная от «русского ребенка», включая китайцев и Петру и даже Свена, и вплоть до самого тяжкого, что случилось со мной до сих пор? До утраты мсье Байуна.
Но тут поднялась со своего места Амфибабища, потому что она директор круизной службы развлечений и почти всегда поет главные партии в вечерних шоу. Потому-то она и зовется Матильдой [96]. Не только пассажиры видят в ней своего рода звезду. Но точно так же и она сама. Только на сей раз она не пела. Слава-тебе-Зевс, сказал мистер Гилберн и почесал себе под кепкой голову. Поскольку кепку он при этом не снял, она опять соскользнула на затылок. Я заранее вздрогнул, ожидая, что сейчас зазвучит орган Хаммонда. Но до этого не дошло, потому что Матильда просто стала зачитывать обвинения.
Это часть ритуала
А потом начинается