Каждую пятницу, с утра, подваливала к «Розалине» железная, пышущая паром санитарная баржа. Мы оставляли всю одежду в кубриках и вереницами, под конвоем дежурных воспитательниц, брели на «помывочную процедуру». Это само по себе уже было страшно — жуткая беспомощность и стыд, от которого хотелось съёжиться в комочек, превратиться в мышонка или комара. Но в конце концов каждый из нас к этому притерпелся. Однако нельзя было притерпеться к страху. Никто не знал, что его ждет после мытья в гулком, наполненном душным туманом трюме. Никому в точности не было известно, не оказался ли он на этой неделе в каком-нибудь штрафном списке.
У выхода из моечного трюма был распределитель — контрольный тамбур, где со списком сидела дежурная воспитательница и сортировала нас: того — направо, того — налево… Того, кто «налево», ждали уже крепкие чпидовские тетушки — любительницы
С ребятами постарше управлялись воспитатели-мужчины. И если кто-то брыкался, не хотел идти, тому добавляли за непослушание…
Меня судьба пока хранила от такого ужаса. Но я знал, что рано или поздно
Никакой вины я за собой не помнил, но был уверен в близкой беде. Потому что утром в числе гостей-проверяющих я увидел Полоза.
Да, его! Я сразу узнал, хотя он был без парика, в соломенной шляпе и с бородкой. Я видел его до этого только раз, тем вечером, в полубреду, но сейчас понял сразу — это он. И обмер.
Мы опять были выстроены на верхней палубе, и я съёжился, опустил голову, чтобы Полоз не узнал меня. Чуял: если узнает, случится страшное.
И я стоял, стоял так, а эти проверяющие медленно шли вдоль строя. И когда я не выдержал, поднял глаза, Полоз оказался как раз передо мной. Мы встретились взглядами!
Нет, ничего не случилось. Полоз отвел глаза и равнодушно прошел мимо. Но я сердцем почувствовал: узнал!
Он стал что-то тихо говорить незнакомой тетке в чпидовской пилотке, и та — издалека уже — оглянулась на меня. И наша Изольда — тоже. Не скрыться, не убежать…
С этой минуты я был уверен: беда не минует меня. Какая только — не знал…
В четверг ничего не случилось. А утром в пятницу дежурная надзирательша даже похвалила меня за гладко заправленную койку. Но я все равно боялся.
Потом повели нас на баржу, где после мытья настало страшное время сортировки — направо, налево…
Приближаясь к тамбуру, я обмирал все больше. И вот…
Дежурная мадам Грета глянула на меня, в список, опять на меня. Мигнула.
— А-а, Викулов! Постой вот здесь. В сторонке. Сейчас за тобой придут.
Ни «направо», ни «налево». Это еще страшнее, потому что непонятно…
Не выдержал я, сказал плаксиво:
— Что я сделал-то?
— Стой, говорят…
Стоял я всего полминуты. Незнакомый дядька — похоже, что из экипажа баржи, — взял меня за плечо заскорузлой лапой.
— Этот, что ли? Пошли…
— Что я сделал-то?…
Он дал мне ладонью между лопаток, я от толчка двинулся рысцой по железному коридору. Уперся в глухую дверь с заклепками. Дядька пихнул меня в эту дверь. Сзади лязгнул засов. Я съёжился, стал оглядываться.
Похоже было на карцер. Белые эмалевые стены, яркая лампочка. Окошек не было, лишь в двери — тюремный глазок. В босые ступни впивались клепки железного пола. Он был почему-то очень холодный. Я запританцовывал. Тут опять залязгала дверь, и в камеру втолкнули двух мальчишек. Один — лет девяти, темно-рыжий, сутулый, другой — совсем малыш. Наверно, шестилетка.
Старшего я немного знал, раньше он тоже обитал на Пристаня́. Несколько раз мы сходились у одного костра, а однажды я помог сделать ему кораблик из куска пористого пластика. Звали его Сивка. Сивка-Бурка… Но на «Розалине» я Сивку ни разу не встречал. Наверняка он был с другой палубы. А малыша я вообще видел первый раз в жизни. Он был тощий, с редкими белобрысыми волосами. Перепуганный. Он сел на корточки, поднял на меня синие глазищи и шепотом спросил:
— Зачем нас… сюда?…
А Сивка смотрел молча, но тоже перепугано.
И я, глядя на них, перестал бояться. Вот так, сразу. Будто выключилось во мне что-то. И подступила к горлу горячая злость.
За что они нас так? Будто не людей, а каких-то кроликов, готовых на убой! Мы разве для такой жизни родились на свет? Мы — люди!