Пусть же несколько конкретных сведений о провинциальном нашем музее послужат лучшему пониманию проблемы… Основание его относят к XVIII веку и связывают с достойным восхищения коллекционерским усердием отцов-базилианцев, подаривших город паразитирующим этим наростом, обременившим городской бюджет чрезмерными и напрасными тратами. В продолжение нескольких лет казна Республики, откупивши за бесценок эти собрания у обнищавшего ордена, великодушно разорялась на своем меценатстве, подобающем скорее какому-нибудь королевскому двору. Однако следующее поколение отцов города, более практически настроенное и не закрывающее глаза на хозяйственные надобности, после тщетных переговоров с кураторией эрцгерцогских коллекций, которой оно пыталось музеи продать, закрыло его и ликвидировало управление, назначив последнему хранителю пожизненную пенсию. В ходе переговоров специалистами было неоспоримо установлено, что ценность коллекций местными патриотами сильно преувеличена. Почтенные монахи в похвальном рвении приобрели немало фальсификатов. Музей не располагал ни одним творением первоклассного мастера, зато целыми коллекциями третье- и четверостепенных, целыми провинциальными, известными разве что специалистам, школами, забытыми заулками истории искусств.
Странное дело, почтенные монахи предпочитали военные сюжеты — большинство картин были батального содержания. Сожженный золотой полумрак темнел на истлевших от старости полотнах, где флотилии галер и каравелл, старые забытые армады гнили в непроточных заливах, покачивая на раздутых парусах величие ушедших в забвение республик. Под задымленным и тусклым лаком с трудом различались контуры конных стычек. По пустыням сожженных кампаний, под небом темным и трагическим в грозной тишине влеклись склубившиеся кавалькады, взятые по сторонам в нагромождения и бутоны артиллерийского огня.
На полотнах неаполитанской школы беспрерывно стареет послеполуденная пора, смуглая и копченая, зримая как бы сквозь темную бутылку. Потемнелое солнце на потерянных этих пейзажах мнится вянущим прямо на глазах, словно бы в канун космической катастрофы. Оттого столь напрасны улыбки и жесты золотых рыбачек, с маньеристской обворожительностью продающих связки рыбы бродячим комедиантам. Весь этот мир уже давно обречен и давно незапамятен. Отсюда и безграничная сладость последнего жеста, который все еще одиноко продолжается — сам себе далекий и потерянный, снова и снова повторяемый и уже неизменный.
А еще дальше, в глубине этой страны, заселенной беззаботным народом, шутами, арлекинами и птицеловами с клетками в руках, в этом краю, несолидном и ненастоящем, маленькие турчанки вышлепывают пухлыми ручками медовые лепешки, разложенные на досках, а двое мальчишек в неаполитанских шляпах несут полную говорливых голубей корзину на палке, слегка прогнувшейся под воркующим крылатым грузом. А еще глубже, на самой каемке вечера, на последнем лоскутке земли, где на пограничье мутно-золотого небытия колышется увядающий куст аканта — никак не кончится карточная игра, последняя человеческая ставка перед огромной надвигающейся ночью.
Весь этот хлам старинной красоты подвергли болезненной дистилляции под давлением долгих лет скуки.