— Способны ли вы понять, — вопрошал мой отец, — отчаяние обреченной этой красоты, ее дни и ночи? Снова и снова рассчитывает она на иллюзорные торги, инсценирует удачные распродажи, шумные и многолюдные аукционы, вовлекается в дикий азарт, играет на понижение, транжирит, как расточитель, проматывает свое богатство, дабы, спохватившись, понять, что все это зря, все это не поможет разорвать замкнутый круг обреченного на самого себя совершенства и не принесет облегчения недужной чрезмерности. Ничего удивительного, что нетерпеливость эта, эта слабосильность прекрасного вынуждена была в конце концов взеркалиться в наше небо, разгореться заревом над нашим горизонтом, выродиться в атмосферические шарлатанства, в аранжементы облачные, огромные и фантастические, которые именую я нашей второй, нашей псевдоосенью. Эта вторая осень нашей провинции не является ничем иным, как больной фата-морганой, отбрасываемой в небеса в виде громадной проекции умирающим запертым богатствам наших музеев. Осень эта — большой бродячий театр, лгущий поэзией, огромная цветная луковица, слущивающаяся с каждым слоем все новой панорамой. Никогда невозможно добраться ни до какой сути. За каждой кулисой, которая пожухнет и с шелестом свернется, открывается новая лучезарная перспектива, мгновение живая и подлинная, чтобы, померкнув, обнаружить свою бумажность. И все перспективы намалеваны, и все панорамы из картона, и только запах настоящий, запах увядающих кулис, запах большой гримерной — квинтэссенция помады и благовоний. А в сумерки — великий этот беспорядок и путаница кулис, сумбур раскиданных костюмов, среди которых можно бесконечно бродить, как среди шелестящих, увядших листьев. Совершается величайшая бестолковщина, и каждый тянет веревки занавеса, и небо, огромное осеннее небо, висит в обрывках перспективы и переполнено скрипом блоков. И поспешная эта горячка, этот запыхавшийся и поздний карнавал, эта паника предрассветных бальных зал и вавилонское столпотворение масок, которые никак не доберутся до своей повседневной одежи.
Осень, осень, александрийская эпоха года, накопившая в своих огромных библиотеках бесплодную мудрость 365 дней солнечного оборота. О, эти старческие утра, желтые, как пергамент, сладостные от умудренности, как поздние вечера! Эти предполуденные поры, лукаво усмехающиеся, точно мудрые палимпсесты, напластованные, словно старые пожелтелые книги! Ах осенний день, старый этот хитрюга-библиотекарь, взбирающийся в полинялом шлафроке по лестнице и пробующий варенья всех столетий и культур! Каждый ландшафт для него — вступление к старинному роману. Как же отменно он развлекается, выпуская героев старинных повестей погулять под этим задымленным и медовым небом, в эту мутную и печальную позднюю сладость света! Какие новые приключения ждут Дон Кишота в Соплицове? Как сложится жизнь Робинзона по возвращении в родимый Болехов?
В душные неподвижные вечера, золотые от зорь, отец читал нам куски из своего манускрипта. Увлекательный полет идеи позволял ему иногда забыть о грозном присутствии Адели.
Пришли теплые молдавские ветры, подступило огромное желтое однообразие, сладостное бесплодное веянье с юга. Осень не хотела кончаться. Словно мыльные пузыри вставали дни, всё прекрасней и эфирней, и каждый казался столь бесконечно утонченным, что всякий миг существования был чудом, продолжившимся через меру и почти болезненным.
В тишине этих дней, глубоких и прекрасных, незаметно менялось вещество листвы, так что в какой-то из них деревья явились в соломенном огне совершенно дематериализовавшихся листьев, в красе, легкой, как выцвет половы, как налет цветных конфетти — великолепными павлинами и фениксами, которым стоит встряхнуться и плеснуть крылом, чтобы уронить безупречное, легче папиросной бумаги, отлинявшее и больше не нужное перо.
МЕРТВЫЙ СЕЗОН
В пять часов утра — утра, сияющего в раннем солнце, дом наш давно купался в беззаветной и тихой ранней яркости. Никем в торжественный этот час не подглядываемый, он исподволь и целиком входил — покуда в полумраке зашторенных комнат еще длилось согласное дыхание спящих — в тишину раннего зноя, в пылавший на солнце фасад, словно бы слепленный по всей поверхности из сладко смеженных век. Пользуясь безмолвием торжественных этих часов, поглощал он изначальный огнь ранней рани сомлевающим в ослепительности сладко уснувшим лицом, всеми черточками, вздрагивавшими во сне от грез напряженной поры. Тень акации у дома, ярко колеблемая на жарких этих веках, снова и снова, словно на фортепиано, повторяла на их поверхности одинаковую выполаскиваемую дуновениями блистающую свою фразу, тщетно желая вникнуть в суть золотого сна. Полотняные шторы порциями глотали утренний пожар и смугло загорали, обмирая в бескрайнем сверкании.