В этот ранний час отец мой, которому уже не спалось, нагруженный книгами, спускался отворять магазин в первом этаже дома. Какой-то миг, замерев и зажмурившись, он стоял в дверях, не даваясь могучему натиску солнечного пламени. Осолнцованная стена истомно принимала его в свою плоскость, блаженно гладкую и до самоотрицания ровную. На миг он получался плоским отцом, ушедшим в фасад, ощущавшим, как ветвятся руки, подрагивающие и теплые, врубцовываясь заподлицо в золотую штукатурку фасада. (Сколько отцов, ступив с последней ступеньки, навеки вросли в фасады в пять часов утра. Сколько отцов таким манером навечно стали привратниками собственного парадного, барельефами в проеме, с рукою на дверной ручке и лицом, сплошь превращенным в параллельные и добрые морщины, по которым любовно водят потом пальцы сыновей, ища последний отцовский след, навечно теперь втопленный в универсальную улыбку фасада.) Однако последним усилием воли он отъединялся, обретал третье измерение и, вновь очеловеченный, освобождал окованные двери лавки от замков и железных шкворней.
А когда отворял он тяжкую, окованную железом дверную створку, ворчливый мрак пятился на шаг от входа, на пядь уходил внутрь, менял место и лениво располагался в лавочном нутре. Незримо курясь с холодных пока плит тротуара, утренняя свежесть робко возникала на пороге слабой текучей струей воздуха. Темнота многих предшествовавших дней и ночей спала внутри, слоями уложенная в непочатых штуках сукна, уходила шпалерами вглубь, толпясь шествиями и странствиями, покуда не пресеклась, обессилев, в самой сути лавки, в темном складе, где уже недифференцированная и насыщенная собой пресуществлялась в глухо бредившую суконную праматерию.
Отец шел вдоль высокой этой стены шевиотов и драпов, ведя рукой по торцам суконных колод, словно по вырезам платьев дамских, и от прикасания его ряды слепых туловов, всегда скорые паниковать и смешивать ряды, утверждались в суконных своих иерархиях и порядках.
Для моего отца лавка была поводом к вечным терзаниям и удрученьям. Творение его рук, она с некоторых пор, расширяясь, ото дня ко дню все настырней наседала, перерастая его грозно и непонятно. Она стала для него непомерной задачей, задачей не по силам, задачей высокой и неразрешенной. Громадность таковой претензии повергала его в трепет. С ужасом видя ее грандиозность, которой даже всею жизнью, поставленной на единственную эту карту, он не мог соответствовать — отец в отчаянии отмечал и легкомыслие приказчиков, несерьезный, беспечный оптимизм, игривую и бездумную их возню, уживавшуюся рядом с великим предприятием. С горькой иронией наблюдал он галереи лиц, не озадаченных никакой заботой, лбов, не увлеченных никакой идеей, до дна читал глаза, невинной легковерности которых не замутняла и малейшая тень предвидения. Чем могла помочь ему при всей своей лояльности и преданности мать? Отсвет грандиозного начинания не достигал ее души, простой и безмятежной. Она не была создана для героических намерений. Разве не видел отец, как за его спиной с одного взгляда находила она взаимопонимание с приказчиками, радуясь всякой безнадзорной минуте, когда можно поучаствовать в бездумном их шутовстве?
От мира легкодумной этой беспечности отец все больше отдалялся, уходя в строгий устав своего ордена. Потрясенный развязностью, правящей бал вокруг, он замыкался в одиноком служении высокому идеалу. Никогда рука его не попустительствовала, никогда не разрешал он себе отступления от правил, удобного верхоглядства.
Такое могли себе позволить Баланда и К° или иные прочие дилетанты бранжи, чуждые стремлению к безупречности и аскезе высокого мастерства. Отец с досадой наблюдал упадок отрасли. Кто из нынешней генерации мануфактурных купцов помнил еще добрые традиции давнего искусства, кто знал, к примеру, что штабель суконных свертков, уложенный на полки шкафа по правилам купеческой науки, звучит под проехавшим сверху вниз пальцем, как клавишная гамма? Кому из нынешних известны окончательные тонкости стиля в обмене нотами, меморандумами и письмами? Кто помнит прелести купеческой дипломатии, дипломатии доброй старой школы, весь напряженный ход переговоров — от жесткой неуступчивости при появлении полномочного министра заграничной фирмы, от замкнутой прохладцы, через осторожное оттаивание под влиянием неустанных стараний и усилий дипломата, и до совместного ужина с вином, поданного прямо на бумагах рабочего стола, в приподнятой обстановке, со щипками ягодиц прислуживающей Адели, в атмосфере пряного свободного разговора, как оно заведено меж мужчинами, знающими, чем они обязаны мгновению и обстоятельствам, — и завершаемого обоюдно выгодной сделкой?