Читаем Корни обнажаются в бурю. Тихий, тихий звон. Тайга. Северные рассказы полностью

Шли молча и быстро, вокруг темнела густая тайга, здесь нельзя было спрятаться, и, хотя от огня удалось оторваться, что-либо успеть обдумать и предпринять было нельзя. Да и что можно сделать, поджечь перед собой тайгу? Васильев несколько раз думал об этом и всякий раз отвергал; просто нельзя было успеть: пока огонь наберет силу, станет слишком поздно и все кончится.

Двадцать три человека, быть может, свершающие свой последний марш. Последний? Какая нелепость, возмутился он, будь у них полчаса лишнего времени, они проскочили бы к Игрень-реке, полчаса — это ведь всего тридцать минут.

Васильев взглянул на часы, время шло к вечеру. Четыре. Пятый час изнурительной, беспрерывной ходьбы, еще час, ну, полтора. А там…

Остановившись, он дождался носилок с больным и кивнул Афоне Холостяку:

— Смена… Давай потрудись немного.

Толчок разбудил Косачева; он вцепился руками в перекладины, чьи-то всклокоченные, полуобгоревшие волосы на голове плыли рядом, и он, с трудом восстанавливая в памяти события дня, похожие на тяжелый сон, думал, что его жизнь, наверное, жизнь неудачника, а может, к нему просто привязалась болезнь, и все это закономерно; продолжается старая, надоевшая дорога, начавшаяся где-то в теплой и бессмысленной мгле, еще задолго до него, до всех, и не все ли равно, эта ли вот дикая тайга или Черное море, Кавказ, те сказочные земли «Калевалы», те же душные песни Средней Азии, где он уже успел побывать. И вот она тянется, эта дорога, и нет времени, нет ничего, и только где-то далеко позади осталась Галинка, и у нее прохладная и чистая кожа; она вспомнилась сейчас как ощущение, не больше; он даже не знал, хотел ли увидеть ее снова, он ведь ничего хорошего ей не дал и не мог дать, законченный эгоист, со своим непомерно раздувшимся «я», заслонившим остальной белый свет, а она ведь многого стоила, Галинка, со своей решимостью, и ум у нее есть, и любить умеет, и жертвовать, вот то самое качество, которого у него нет ни одной капли, поэтому ему ничего и не удается, ведь в жизни только жертвующий собой до конца добивается, а он не из тех, нет, нет, теперь он знает о себе все. Он из многочисленного племени берущих, очевидно, так и устроен человеческий миропорядок, ведь приносящий жертву только тогда удовлетворен, если она кем-то взята.

Последняя мысль была предельно жесткой, он закрыл глаза, опять переживая освобождение от недавнего звериного страха, когда все человеческое исчезает; у него прошла по телу тягучая, болезненная дрожь. Прежний Косачев, тот, в котором раньше нежность к Галинке боролась с осторожностью, вдруг почувствовал мучительный стыд за нового Косачева, родившегося в этот день, того самого, который увидел себя как он есть. И еще он понял, что творением движет страдание, и опять волна стыда захлестнула его, прежний Косачев мешал новому; измученные люди несли его на руках, а ведь он всего лишь ненужный балласт в жизни, расслабленный интеллигент, влюбленный в свое неповторимое «я», этакий вертикальный козел, и ведь проявилось-то в какой мелочи, недаром Васильев с особым старанием обходит его взглядом, а ведь еще пытался учить жизни, с апломбом рассуждал о стоиках.

— Подождите, — услышал Васильев голос Косачева. — Я сойду… Я сам пойду… Пустите.

Они не обращали внимания и продолжали идти, торопливо и шатко, задыхаясь от усталости, когда Косачев сел в носилках, затряс их и закричал:

— Пустите! Я здоров. Слышите? Здоров!

Ступив на землю, он встретил недовольный взгляд Васильева. Земля качнулась под ним, но уже следующий шаг был увереннее, он с тревожным наслаждением, словно впервые, почувствовал вот такую неровную и надежную землю, он был всего лишь ее неудачным продолжением, и она с готовностью ложилась под ноги, для нее он был неотличим от других, и даже от деревьев, от кустов, валежин, от брошенных, оставшихся позади носилок, от любой птицы или собаки; в общем-то слабое, уязвимое существо, бешено защищающее свою жизнь. «Ах, как это все мудро и проницательно, — сказал он, издеваясь над собою. — Даже сейчас не можешь освободиться от своего интеллигентского уничижения и лжешь, нет же у тебя никакой слитности со зверями и лесами, ты ведь слишком ценишь себя и боишься именно за себя».

Афоня вытер мокрый лоб черной от гари рукой, догнал его и, отдуваясь, сказал:

— Тяжел ты, дьявол… как колода…

Перейти на страницу:

Все книги серии Проскурин, Петр. Собрание сочинений в 5 томах

Похожие книги