Читаем Корни обнажаются в бурю. Тихий, тихий звон. Тайга. Северные рассказы полностью

Афоня взглянул на улыбающуюся Ирину, Косачева и замолчал с обиженным лицом; Анищенко тут же стал рассказывать, как парторг взял их сторону в разговоре с директором и заявил, что мы — Анищенко выделил «мы» особо — сделаем все, чтобы проект Головина стал жизнью, и в первую очередь именно в нашем Игреньском леспромхозе. И знаете, Вениамин Петрович так это согласно кивает, на Глушко смотрит, а в глазах какая-то усмешка нехорошая, ехидная.

— Ага… Заметно было.

— Не верю я ему.

Слушая разговоры ребят, Ирина почти не вмешивалась; кто знает, возможно, они судили не совсем и верно, опять подумала она, как бы там ни было, ведь ясно, что Почкин во многом изменился, в нем словно выпрямилась скрытая раньше пружина, и весь он стал как-то мягче и свободнее и с людьми обходился без прежней желчи и раздражительности, охотно шутил. И очевидно, потому, что он занимал теперь место отца, сама она присматривалась к нему с удвоенным вниманием, присматривалась строго, пристрастно и замечала то, чего никому другому не удалось бы увидеть. Память об отце была для нее дорога и со временем становилась все дороже, и теперь, наблюдая за деятельностью другого человека, было легче осознавать прошлое; четче и зримее проступали отцовские замыслы, становилось понятнее их значение. Она не могла не увидеть и того, что в своих исканиях и планах отец всегда отрывался от земли, и большинство за ним не поспевало, это даже Анищенко был вынужден признать; он как-то говорил, что порядка при Почкине становится больше, что у него появилась какая-то спокойная уверенность, которая невольно передавалась окружающим. Пусть он бескрыл, но он сразу настоял на закладке фундамента под новый клуб, приступил к переоборудованию бани, ввел строгую, ежедневную отчетность мастеров. Но в то же время эта спешка чем-то настораживает, думала Ирина. Вениамин Петрович словно стремился доказать и друзьям и недругам, на что в самом деле он способен. Кто знает… Родятся ведь люди музыкантами, артистами, художниками, возможно, и он родился директором, и у него своя стихия — стихия руководства, администрирования, и в ней он как рыба в воде. По крайней мере, сама она пока не хотела высказываться так определенно, как Анищенко, отца все равно теперь не вернуть, и лучше, если на его месте будет толковый, деятельный человек.

Расхаживая по палате, Анищенко старался ступать по одной половице, и Косачев, все время молча следивший за ним, думал о том, что этот худощавый застенчивый паренек с пушком на щеках с завидной легкостью оперирует лесоводческими терминами, гектарами и кубометрами, и отмечал про себя, что к нему прислушиваются. И Косачев вдруг почувствовал себя лишним среди этих людей, он не знал таксаций коренного и временного лесов, сроков вызревания лиственницы, да особенно никогда и не хотел этого знать, и сейчас лишний раз подумал, как все это неинтересно ему и ненужно, и в нем лишь крепло и утверждалось решение побыстрее уехать. Ехать скорее, как можно скорее, говорил он себе, и без того потеряна масса времени, и только он один может это понять. Никому здесь не было до него дела, и это правильно, они занимались своим, тем, чем будут заниматься и завтра, и через год, и через десять лет, и поэтому им важно, как будет вести себя новый директор дальше, а ему ведь все равно; он почувствовал грусть, он улетал, они оставались; всегда немного завидуешь тем, кто остается. Вот они спорят о зримых, обыденных вещах, против которых трудно возразить; ему же придется шагать там, где все истоптано, исхожено и всякий раз неожиданно ново. Конечно, здесь, среди них, он, несомненно, что-то приобрел, случилось, быть может, самое главное, и он нашел себя, и еще он нашел здесь Галинку. И наступит день, вьюжный или безветренный — не важно, и он что-то потеряет. Ее, Галинку? Или только себя? Ему вдруг послышались тяжелые и мерные звуки, и он подумал, что это похоже на хохот, возникший из ничего, где-то там, вдали, и, хотя он знал, что это всего лишь его второе проснувшееся не к месту, безжалостное «я», он вцепился в стул под собой и сделал совершенно независимое лицо, стараясь, чтобы никто ничего не заметил, и от этого напряжения, от этой борьбы он совершенно перестал слышать, о чем идет разговор. Когда молодежь ушла, шумно, с шутками распрощавшись, и Афоня, сделав самое серьезное лицо, обещал никому не давать Ирину в обиду и попросил Александра передать привет всем курортницам, Васильев походил по палате, достал кисет и оглянулся.

— Окно приоткрой, ничего, — подсказал Александр.

— А ты?

— Нельзя, Павлыч.

— Ну, раз нельзя, значит, нельзя, — сказал Васильев, засовывая кисет обратно в карман, и остановился возле кровати, глядя на Александра, всего перемотанного бинтами, похудевшего, бледного и веселого, с тонкой шеей и русыми волосами, кое-где проглядывавшими из-под бинтов.

— Ну, ты отдыхай, Сашка, смотри вон, у тебя даже лоб взмок, хватит разговоров, умучили они тебя, друзья-товарищи. Я пока окно открою, проветрить надо.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проскурин, Петр. Собрание сочинений в 5 томах

Похожие книги