Александр полузакрыл глаза, ничего не ответил, но когда Васильев пошел к двери, он остановил его.
— Подожди, Павлыч, — сказал он, — что ты сам думаешь о Почкине? Хороший это человек? Ведь может и у него быть своя, все-таки нужная людям правда?
— Ишь ты, разволновался, — сказал Васильев с неопределенной усмешкой. — Хорошим я могу назвать, Сашка, того, с кем в тайгу вдвоем пойду или в окопе сидеть буду спина в спину. Почкина не знаю, не интересовал он меня до сих пор. А правда, Сашка, она-то ведь не каждому дается. Ты лучше спи, не переживай. Правда правдой, ее в мешок не посадишь, а тебе на ноги встать надо.
Он помедлил и вышел, тихо прикрыв дверь, Александр постарался заснуть, но не смог; время шло медленно и неровно, и было возбужденное состояние, он никак не мог избавиться от навязчивых мыслей об Ирине, все время вспоминались и Анищенко, и Афоня, и Косачев, и слова Васильева, и события последних двух недель, его словно захватил широкий мутный поток, и он бессильно барахтался в нем и ничего не мог сделать, и он с невольным сожалением подумал, как хорошо жил до сих пор, вот до этой самой минуты, потому что в каждом, очевидно, есть что-то высшее, чем обыкновенные встречи, и разговоры, и женщина, и даже смерть, и оно, это высшее, мучает.
На другой день недалеко от больницы, тускло отсвечивая стеклами и металлом, опустился геликоптер. Сквозь разорванные облака просвечивало солнце, и от этого и тайга и земля вокруг были в тревожных и неровных пятнах. Александр, которого вынесли на носилках, жадно вдохнул в себя сырость дождя и ветра; его провожало много людей, и он сразу устал от этого.
— Выздоравливай, Сашка! — то и дело слышалось с разных сторон. — Ждем! Выздоравливай да смотри возвращайся скорее!
Ирина шевельнула губами, и Александр угадал, что она просит его писать, и успокоительно улыбнулся ей одними глазами; она все время шла рядом с носилками, и у нее было напряженное от желания казаться спокойной лицо.
Летчик торопился, все происходило быстро и деловито, все как-то много и беспорядочно говорили, и Александр что-то отвечал, и в памяти под конец остались не слова, а лишь лицо и глаза Ирины и протянутая рука Васильева.
Большая стрекоза с короткими крыльями, набирая высоту, косо поплыла над поселком, и стала видна паутина дорог и петлявшая Игрень-река; Александр, находясь в неудобном, в каком-то полусидячем, полулежачем положении, с трудом узнавал места, по которым недавно прокатился пал. Одно время он видел совершенно нетронутые участки тайги, затем замелькали старые, захламленные вырубки вокруг поселка, раньше он и не предполагал, что они так велики. Они тянулись и на восток и на север, подступали к поселку с юга. Когда внизу начали исчезать очертания знакомых мест, Александр притих, стараясь не упустить из виду самой мельчайшей подробности, там, на земле, в небольшом поселке, в беспорядочно разбросанных вырубках, в яркой зелени одиноких участков молодой тайги оставался его знакомый и добрый мир, без которого, он это сейчас особенно остро почувствовал, ему нельзя было жить. И ему стало стыдно, что он вдруг ослаб и не мог ничего сказать Ирине на прощание, он постеснялся людей, но он знал, что она его поймет, он ей сразу же обо всем напишет.
В том месте, где была рассечена спина, все время стояла медленная тихая боль; он приподнял руки, проверяя, и сопровождавшая его сестра внимательно и строго поглядела на него, и он успокоительно кивнул ей, как старой, доброй знакомой, и прислонил ладонь к холодной обшивке корпуса, и почувствовал напряжение металла, несущегося где-то в пространствах ветра и солнца, высоко над землей с ее трудными и простыми делами, и от этого ему стало спокойно и хорошо, и он скоро задремал, совершенно по-детски приоткрыв пухлые губы, и сестра, чтобы тоже как-нибудь не задремать, взяла свою сумочку и стала все в ней перебирать и перекладывать.
В начале октября выпал большой, хлопьями снег, дня три была метель, и когда она улеглась, наконец, под утро, земля показалась чистой до синевы, и воздух от мороза приобрел неуловимый блеск.