Читаем Корни обнажаются в бурю. Тихий, тихий звон. Тайга. Северные рассказы полностью

Она ничего не спросила, подала веник обмести ноги и, глядя спокойно и ясно, позвала к столу, в простеньком цветастом халатике, открывавшем шею и немного грудь, она была по-домашнему теплой и вызывала тайное чувство желания.

— Мороз какой…

— Да… А ты что без шапки гуляешь? Потерял?

Косачев бросил веник в угол и выпрямился, почему-то вдруг захотелось повернуться и выбежать обратно в мороз. Неужели она спокойна и ничего не чувствует?

«Щелк! Щелк!» — услышал он, повернул голову и увидел старуху, коловшую сахар, он знал, что она его не любила, но только теперь, по ее сухой и прямой спине, прикрытой теплым шерстяным платком, почувствовал, как велика ее ненависть к нему; она ведь и терпела его только ради дочери и была бессильна что-либо переменить; ведь он сколько раз пытался хоть как-нибудь наладить отношения с ней и всякий раз отступал, и у него уже само собой при виде старухи начиналось раздражение.

— Что ты стал? Раздевайся, поздно уже, смотри, скоро десять, — сказала Галинка, снимая с него полушубок.

— Может, пойдем походим, — предложил он, стараясь не смотреть в сторону старухи, опустившей руки и чуть повернувшей голову к порогу, чтобы лучше слышать.

— Да ты что, в такой мороз? — удивилась Галинка, вешая полушубок на крючок у двери. — Это тебе не Москва, здесь зря по улицам не ходят.

Он достал расческу, причесался перед маленьким зеркалом на стене, внимательно рассматривая подсушенное морозом лицо, и все больше уверяясь в правильности своего решения, и внутренне радуясь этому.

— Здравствуйте, Анна Васильевна, — сказал он. — Я вас сегодня еще не видел, кажется.

— Спасибо, милый, хоть сейчас увидел, — сказала старуха, не поворачивая головы, и, поджав тонкие сухие губы еще больше, продолжала колоть сахар. Галинка засмеялась, взглянула на Косачева.

— Разогреть борщ, Павел? Ты ведь сегодня не ужинал.

— Нет… Впрочем, давай! А вы на меня, Анна Васильевна, зря сердитесь, бывают люди и похуже.

Он взялся за ложку и, не глядя на молчавшую по-прежнему старуху, стал есть, и Галинка сидела напротив, и оттого, что он ее любил (теперь он это знал наверное), он еще больше обрадовался; ну что ж, ну что ж, говорил он себе, мне уже скоро тридцать, и мне надо, чтобы рядом был близкий человек, вот пусть она и будет. Сколько она вынесла из-за меня, и я ее теперь люблю, я знаю, что люблю, и пусть будет она, чем какая-нибудь утонченная и развращенная городом москвичка, с претензиями судит обо всем в мире, и особенно об искусстве, вот об этом я ей сегодня и скажу. Он поднял голову; и Галинка и ее мать смотрели на него, и он смутился, положил ложку.

— Что это с тобой сегодня, Павел? — спросила Галинка с удивлением.

— Ничего. Не надо второго, не хочу.

Старуха покашляла, повозилась и, сложив сахар в банку, тяжело поднялась и ушла в свою комнату. И как только за нею закрылась дверь, Косачев встал.

— Галя…

Он подошел к ней сзади и, не решаясь обнять, положил руки на спинку стула, перед глазами у него был ее затылок, высокая шея и мягкие пушистые завитки волос.

— Я скоро уезжаю… — сказал он тихо, — через неделю. Может…

Она чуть опустила голову, шевельнула плечами; от этого движения чашка в ее руках тихо звякнула о блюдце.

— Новость… Что ж… Счастливо тебе, Павел.

Он приподнял ее, повернул к себе лицом и совсем близко увидел ее глаза, и еще он увидел в уголках зеленых, очень прозрачных глаз слезы и, чувствуя, как все рушится в нем, припал к ее лицу. Она не отстранилась, только сильно побледнела и вся съежилась.

— Не надо…

— Я люблю тебя, Галинка… Я только теперь понял, что ты есть… Ты…

— Не надо, Павел, мать услышит.

— А пусть слышит, что твоей матери, она свое прожила. Ты поедешь со мной, я заберу тебя, я уже все решил. Что ты? Что ты, Галинка? О чем ты плачешь? Глупая… Что ты? Не смотри так, ради бога… Ты никогда больше не заплачешь… Слышишь? Пойдем ко мне, да не бойся ты, пойдем, поговорим только.

Он опять стал целовать ее, и не стало ничего, кроме ощущения свежести кожи, и солоноватого вкуса слез на губах, и нежности, и желания. Ее тело было гибко и послушно, и он узнавал его руками и губами, и лишь в тот самый момент, когда все обрывается, он опять услышал:

— Пусти…

И то, что должно было произойти, что было близко, стало невозможным, они снова смотрели друг на друга с отчуждением, как неделю или год назад; он возбужденно стал ходить, делая большие, неспокойные шаги, и ему все время было не по себе от мысли, что он смешон.

— Сядем…

— Хорошо, сядем, можно сесть, — сказала она. — И знаешь что, Павел, пошел ты к чертовой матери, что ты мне чужой кусок протягиваешь? Не надо мне, не приму. Я люблю, не скрываю… Может быть… первый и последний раз. У тебя своя жизнь… ты ведь ради себя приехал, что тебе эти люди? Подумаешь, Головин, Сашка, Павлыч… Ты ведь никого не любишь, кроме себя. А я что ни есть самая настоящая дура, баба и есть баба, ты мне и сейчас таким хорошим кажешься. Вроде никого и в мире нет кроме.

В глазах у него мелькнуло удивление, она заметила и, торопясь высказать наболевшее, только сдвинула брови.

Перейти на страницу:

Все книги серии Проскурин, Петр. Собрание сочинений в 5 томах

Похожие книги