— Ты ведь ничего не видишь, а у меня с тобой все связалось, душа у меня надломилась, Павел. Даже и боли-то особой не было, может, оно и лучше так. Ты сейчас, может, от сердца говоришь, может, будешь уговаривать меня для виду, но я-то, я, ты хоть подумал, каково мне-то достанется?
Она замолчала, и Косачев, стоя рядом, совсем растерялся.
— Галинка, прости меня, ну что ты говоришь, — сказал он, сам чувствуя, что слова его звучат как-то бесцветно и даже фальшиво. — К черту все мое, я же теперь вижу…
— Хорошо, к черту.
— Постой… Ты что, ты не хочешь ехать?
— Ничего ты не понимаешь, Павел. Ну зачем? Ты ведь совсем не такой, как хочешь показаться. Ты и сейчас не понимаешь или делаешь вид, что не можешь понять!
— Ты любишь меня? — спросил он немного погодя, пытаясь сложить горкой неровные кусочки сахара, которые все время рассыпались.
— Да, — отозвалась она не раздумывая.
— Ты знаешь, что мне нельзя больше оставаться.
— Разве я тебя держу?
— Нет, но… Неужели у тебя нет ни одного хорошего слова для меня? Или…
Он запнулся, сейчас он не видел ничего, кроме ее лица, вызывавшего в нем чувство тяжести и неуверенности.
— Есть, Павел, я не хочу их говорить. Ты сам подумай, зачем я тебе нужна? Что я буду делать? Берешь из милости? А потом что? У тебя все, у меня — ничего. Потерять все, что ты принес? Я ведь не верю теперь, я каждый шаг теперь обдумываю, я скупой стала, Павел. Оставь ты тогда хоть каплю надежды! А сейчас трудно тебе поверить, люблю… Откуда взялось?
Под его тяжелым взглядом она отодвинулась, в такой ярости она никогда его не видела.
— Да? — спросил он, схватив ее за руки чуть выше локтей.
— Нет.
— Ты меня еще плохо знаешь. Вы все на меня, как на белую ворону, смотрите, вот, мол, надоело ему и поднялся. Да, поднялся, я этого не стыжусь, у меня другая жизнь, я не могу здесь больше оставаться. Но я вернусь, я найду себя, и вы все увидите, обязательно найду! А ты должна поехать со мной, ты мне, понимаешь, нужна, я никогда ни одной женщине этого не говорил и не скажу. Ты должна поехать, Галя, ну, я прошу тебя.
Его пальцы все сжимались, и она почти не слышала его, она все равно ничего не может сказать ему, пусть хоть задушит, видишь, окреп, руки, как клещи, давят, но силой ее не взять, это у него от гордости, на своем хочется настоять.
Косачев оттолкнул ее внезапно; она покачала головой и стала наливать чай, не соображая зачем.
— Здесь же я своя, родилась, выросла. Я ведь уже уезжала от тебя и вернулась, не выдержала. Я думала, из-за тебя вернулась, Павел, да все не так. Уже после поняла: нет, не только из-за тебя. Мне было тесно там, на каждом шагу деревни и люди, я никогда не видела столько. А здесь… Ты разве не чувствуешь этих просторов? Выйдешь утром — и задохнешься от тишины. Смотришь и теряешься — все так размашисто, и тайга, и сопки все дальше уходят, все дальше, и конца ничему не видно. Вы там забились в своих стенах и улицах, и души у вас, видать, тесные, пыльные, какие-то старые, не обижайся на меня, я не в обиду тебе, Павел, говорю.
Она замолчала и увидела его лицо, растерянные, злые глаза. И ей представилась почему-то ночь над сопками и тайгой и то, как невероятно холодно сейчас где-нибудь высоко в сопках, и она подняла плечи, вздрагивая, и, не выдержав, торопливо шагнула к нему, прижалась.
— Поцелуй меня, — попросила она, зажмуриваясь; он почувствовал у себя на шее ее сухие, теплые ладони и долго не мог отпустить ее, все зло прошло, он лишь на мгновение удивился, что всего минуту назад был так зол; Галинка подняла глаза и, жадно, подробно оглядывая все его лицо, как бы стараясь запомнить его навсегда, заплакала, тут же осторожно вытирая слезы кончиками пальцев.
— Тебя так никто больше любить не будет, Паша, — сказала она с какой-то горькой гордостью в себе и с радостью. — Тебя так никогда ни одна женщина не полюбит. Сегодня ты что хочешь делай со мной, я сама сегодня так хочу, а с тобой я не поеду. Ты потом сам пожалеешь, если я соглашусь, а я уже этого не смогу, я лучше здесь сразу останусь. Все равно никогда до тебя не дотянусь, в Москве столько разных, найдешь…
— Неправда, — глухо сказал он, — ты уже сейчас все чувствуешь, все лучше многих понимаешь.
— Не надо, Паша, ты, как пьяный, совсем по-другому говоришь.
— Я и завтра и через сто лет буду так же говорить, потому что я так думаю, потому что так надо, это ведь истина, пойми! — воскликнул Косачев, опять чувствуя в ней как бы стену, которую ему нельзя было пройти; все эти неожиданные сумасшедшие приливы в самом себе ослабили его, и он отпустил ее, пошел и сел к столу. Возможно, так и должно было случиться, тупо подумал он, то, что он увидел, пережил и нашел… Что ж, и за это можно благодарить, даже если ничего не получится, а он уже уверен в душе, что не получится, и Галинка останется только в его памяти вот такой, как сейчас.