— Я тоже аптекаршу просила оставить, — говорила другая женщина, низко, по самые брови, повязанная платком. — Комары искусают, одно спасение — одеколон. По сто пузырьков берут на бригаду.
— Мой-то тоже в этот год на сплав подался.
Женщины подходят, любопытно ощупав нас глазами, и на лице Самородова загорается надежда.
Савин с Венькой Чижиковым и Устюжаниным приближаются к нему и стоят вчетвером, тесно, что-то обсуждая, и только я один — в стороне.
Козыревка — сплошь деревянный поселок, одноэтажный. Зимой здесь такие ветры, что человека валит с ног, снега засыпают иной зимой выше дымовых труб, и тогда люди начинают рыть в снегу траншеи, пробивают туннели. Это высокий берег реки, люди давно отвоевали его у тайги и построили поселок, но тайга отодвинута от берега слишком далеко, и высокое, удобное для заселения место открыто всем ударам ветров. Природа умеет постоять за себя, и река все упорнее подтачивает высокий берег, на котором стоит Козыревка, и уже один из домов с распахнутыми ставнями и дверьми сиротливо висит одним углом над самой рекой, а соседние дома пришлось перенести от обрыва подальше.
Я иду с ребятами, шагающими плотно и дружно, в один ряд, после того инцидента с засевшей баржей между мной и бригадой, и особенно между мной и Толькой Устюжаниным, словно пробежала черная кошка, и лишь последние дни что-то в отношениях начинает сглаживаться, стираться, хотя я чувствую, что остаюсь прежним и веду себя точно так же, как и неделю и две назад. Я не каюсь, и не вздыхаю, и не подлаживаюсь под ребят, это действует лучше всяких слов и подходов, и Толька Устюжанин в каком-то своем твердом убеждении в отношении меня как будто поколеблен. Он еще не заговаривает со мной, но иногда я ловлю на себе его взгляды, он как бы заново меня открывает. Ведь и на Самородова вначале дулись, правда, иначе, чем на меня. Самородов попросту решил преподать всем предметный урок, и здесь разговор особый. Только-только отношения в бригаде как-то начинают налаживаться, и все рады этому.
Мы проходим через центр поселка мимо клуба, мимо магазина. Сеанс уже начался, но ребята увлечены новой идеей, и кино дружно отставлено в сторону.
Чуть в стороне от магазина и столовой, почти на самом обрыве над рекой стоит баня, приземистая, вся в закопченном мху, клочьями торчавшем из пазов. На ней слегка покатая в сторону реки земляная крыша, на крыше растет желтая трава пучками, а из подслеповатых маленьких окошек валит густой пар — моется очередная партия сплавщиков.
Возле самых дверей стоит ряд железных бочек с вырубленными днищами и тарахтит небольшой моторчик, соединенный с насосом, — горбатый старательный банщик-старик накачивает из реки в бочку воду. Я уже знаком с этой баней, ничего особенного, помыться можно, а с березовым веником или крепкой мочалкой в железных руках соседа — совсем неплохо. И вот сегодня это удовольствие чуть не срывается из-за пустяка, из-за того, что Самородов, видишь ли, не может баниться без спирта, и все остальные за ним как телки тянутся — ничего не попишешь, сила коллектива!
Я иду за ребятами и изучаю их затылки, какие все-таки разные затылки у людей; у Тольки, например, круглый, как литое пушечное ядро, а у Савина яйцевидный, весь заросший до шеи каким-то серым пухом.
Аптека находится недалеко от центра поселка, и скоро мы все пятеро стоим у прилавка, загромождая своими телами все пространство небольшой комнаты, и аптекарша, худая, интеллигентная женщина, сводя тонкие, умело подкрашенные брови, говорит:
— Одеколона у меня осталось всего пять коробок.
— Пять коробок? А сколько это? — в голосе Самородова нетерпение, и аптекарша неодобрительно и небрежно щелкает костяшками счетов:
— Коробка по двадцать флаконов, по семьдесят восемь копеек…
— За все, за все считай, — торопит Самородов, и аптекарша опять вопросительно приподнимает тонкие брови, и он нетерпеливо поясняет:
— За все пять коробок.
— Нет, товарищ, не могу. У меня последний одеколон.
— Э-э, дорогая гражданочка, — неожиданно вмешивается Савин, — нельзя нарушать правила советской торговли. Мы можем сочинить жалобу, и вас — фью-ю-ить! Ваших нет, а есть наши.
Женщина глядит на него и брезгливо одними пальцами бросает книгу жалоб на прилавок.
— Пишите! Сочиняйте, пожалуйста.
— И напишем. Не надо нервничать.
— Глупые люди, — повторяет она громче. — Ради вас же самих. Нельзя это пить, на зрение влияет, на нервную систему, на все органы чувств влияет очень отрицательно.
— А ты за наши органы не беспокойся, гражданочка, — распаляется Савин и дергает как-то не головой, а всем телом и от этого кажется неестественно жидким.
Дружное наступление пятерых сплавщиков на одну печальную интеллигентную женщину за прилавком оканчивается успешно, и мы уходим, унося каждый по коробке одеколона — мне достался цветочный — «Гвоздика», а Тольке Устюжанину — «Ландыш». Мы возвращаемся к центру поселка — от столовой с ядовитой силой пахнет щами.