— Ну, договаривай, что мы тут? — с тем же презрительным шевелением выщипанных бровей опять переспрашивает старший повар, и все мы и весь персонал столовой, высыпавший из раздаточной, из буфета, из посудомойки, с интересом наблюдаем за этой сценой.
— Ах, миленький ты мой, волосатенький, значит, у тебя позвонок треснул, у бедненького? — густо спрашивает старший повар и вдруг раздирающе-пронзительно кричит: — Ты кого тут материшь, макака волосатая? Ты что, на кулаки надеешься?
— Ты чего, чего? — пятится назад Васька, и старший повар теснит его шаг за шагом к двери.
— Ты что, ночевал у меня, ты чего выражаешься, чего выражаешься? Много вас тут развелось, горластых, а что тебя, задарма кормить да еще стоять навытяжку? Этого ты захотел, дурак волосатый?
Но тут вмешивается Самородов, становится между Васькой и старшим поваром и, посмеиваясь, говорит примиряюще:
— Ну, что ты, Матрена Прокофьевна? Нам же всего-навсего десяток стаканов, Матрена Прокофьевна!
— Стаканов? А отмывать их потом ты будешь? Вы мне, босяки, всю посуду попортили, потом ее хоть выжигай.
— Да брось ты, Матрена Прокофьевна, нашла чем попрекать. У тебя у самой мужик на сплав ходит, что, если и ему стакана не подадут?
— Мой не бандит, он честного человека не будет зазря обзывать.
— Брось, ну, — сказал парень, — нервы у него.
— У меня тоже нервы, — рычит старший повар уже тише.
Самородов достает из кармана брезентовой куртки флакон «Майского ландыша» и протягивает старшему повару, та некоторое время стоит, не понимая, затем берет, отвинчивает и глубоко одной ноздрей втягивает в себя воздух. К ней тянутся еще несколько рук с флаконами, она берет, и щеки ее и руки начинают трястись: она смеется. Васька Мостовец тоже подносит ей флакон, повариха величественно поворачивается к нему спиной, и Васька Мостовец идет вслед за ней и просит взять. Она идет и раздает флаконы посудомойкам, раздатчице, буфетчице, наконец, оборачивается, выхватывает у него из рук флакон «Сирени» и выбрасывает в урну. Но Васька Мостовец вдруг совсем спокойно говорит:
— Благодарю вас, мадам.
— Ничего, не стоит, — говорит повар, смеется и скрывается на кухне.
Мы толпимся у буфета, нам выписывают чеки, в меню одни рыбные блюда, в этой столовой, по словам Тольки Устюжанина, рыбу готовят по-польски. Мы берем в буфете еще блюдо свежей икры, все, что там осталось, и Венька Чижиков несет икру к своему столу. В бригаде Терентьева распоряжается Козин, мы располагаемся за соседними столами, нам ставят графин с водой. Сейчас в столовой приподнятое, ровное, деловое настроение. Мы носим на столы всяческую еду, старший повар жарит рыбу в сухарях — она смилостивилась, еще раз предупредив, чтобы мы не поганили посуду. Стаканы мы все равно достали, заказав на каждого по два компота, непонятно, из-за чего происходила вся эта схватка.
Из одного флакона выходит чуть больше четверти чайного стакана, столько же нужно добавить воды. Адская смесь шипит, становится похожей на молоко, и закусывать этот напиток можно только сахаром. И, выждав пять — десять минут, уже потом начинать есть. Всю эту рецептуру мы сейчас узнали от Самородова. Я выливаю из флакона одеколон в стакан и добавляю в него воды, беру из общей кучи кусок сахару — я делаю все точно, как Самородов, готовлюсь и жалею свой желудок, отчаянно жалею свои внутренности, но не решаюсь высказать это вслух, опять назовут слюнтяем и индивидуалистом. Я поднимаю свой стакан, и, сдерживая тошноту, пью вместе со всеми, и долго боюсь дышать во всю силу, и посасываю сахар, и Самородов одобрительно блестит своими глазками. Теперь я могу отказаться от следующей порции, я ведь и раньше пил только один раз. Но я пью и вторично и в третий раз, во мне что-то стоит колом, только после третьего раза отпускает и в груди приятно теплеет. Теперь на меня все наши смотрят с удивлением, и особенно Толька Устюжанин. Он пока молчит и трет непривычно бритую щеку.
Мы с наслаждением едим щи из свежего щавеля, уплетаем икру и жареную рыбу. Хлеб нарезан огромными, во всю буханку, ломтями.
Я хохочу, смеюсь со всеми и постепенно трезвею. В столовой пахнет одеколоном. Руки, рыба, хлеб, ножи, столы — все пахнет одеколоном. Все оживленно и беспорядочно переговариваются, и только Самородов, как всегда, молчит и, лишь приподнимая стакан, кивает кому-нибудь из нас. Толька Устюжанин тянется ко мне со стаканом через стол.
Я отрицательно качаю головой.
— Не могу, — говорю я Тольке Устюжанину, хочу встать из-за стола, а ноги не слушаются, хотя я мог бы поручиться, что никогда я не был так трезв, как сейчас.
Толька смеется.
— Ешь, бодяга все это! — он явно делает вид, что между нами ничего не произошло и не было почти двухнедельного тяжелого молчания.
— Ты правда знал, что баржа тронется? — спрашивает Толька Устюжанин и перебрасывает в мою тарелку большой кусок жареной рыбы, мягкий желто-розовый бок чавычи.
Мне нужно сказать «не знал», и я чувствую, что мне необходимо сказать «не знал», и Толька Устюжанин глядит мне в глаза.