— Полегче, дядя, — хмурится Устюжанин, но больше не вмешивается и лишь рассерженно поблескивает глазами из-под больших неровных бровей. Уже в следующую минуту мне опять начинает казаться, что кругом никого нет, кроме меня и Козина, мы сидим друг против друга и пялим друг на друга глаза, и мне начинает казаться, что я участвую в скверном спектакле. Хмеля у меня как не бывало, да и Козин не пьян, я вижу это по глазам, по ухмылке, и я сейчас все-таки никак не могу понять, что он за человек и что ому надо, и чувство, что мы совершенно одни, заслоняет все окончательно, и опять мне все сильнее хочется через стол ударить в ухмыляющуюся, противную до тошноты физиономию Козина или опрокинуть на него стол. Самородов начинает разговор, и это меня удерживает в самый последний момент. Это, наверное, оттого, что я чересчур много выпил.
— Значит, идейный, говоришь? — спрашивает Козин, кривя нижнюю губу, отчего выражение его лица становится совсем уж омерзительным, и я в тон ему отвечаю:
— А ты думал как?
— Значит, ты идейный, старше себя уступить не можешь, а мы грязь?
Я пожимаю плечами, нахожу его зрачки, глубокие и холодные, и по-пьяному откровенно, насмешливо улыбаюсь ему в лицо.
— Не понимаешь?
— Не понимаю, — отвечаю я. — Да и никто не понимает, по-моему. Почему я должен быть похожим на тебя? Или подстраиваться? Я ведь не набиваюсь к тебе в сыновья.
Васька Мостовец за спиной у Козина все глядит как-то боком в сторону и силится что-то сказать, мне кажется, что он хочет меня предостеречь, он тяжело дышит, шумно втягивает в себя воздух и все смотрит и смотрит в сторону. Козин недовольно косится на него, и Васька Мостовец затихает.
— Ладно, не понимай, раз не хочешь, — неожиданно спокойно говорит Козин, и Васька Мостовец отступает от него шага на два, прижимается спиной к стене. — Черт с тобой, не хочешь, не понимай. Раз так, мне одно вот скажи, чего ты хочешь в жизни?
— С чего это вдруг? — неожиданно для себя буркаю я.
— Что такое жизнь, голубчик? Ты задумывался над этим? — вкрадчиво спрашивает Козин. — Кажется, это процессы сгорания, обмена и тому подобное. Тогда ты амеба.
— Пускай амеба. Да что ты пристал в самом деле? А дальше что?
Козин вдруг оглядывается назад, и Васька Мостовец поворачивается боком, Козин откидывается на его бедро, словно на спинку стула, долго хохочет, запрокидывая голову назад, закрывая глаза и встряхиваясь всем телом, затем успокаивается и говорит, теперь уже обращаясь ко всем:
— Стоило хватать друг друга за горло, делать революцию, сидеть в тюрьмах, идти на каторгу! Стоило, а? Чтобы выросли вот такие амебы, инфузории, — он указывает на меня пальцем, темным тупым указательным пальцем. — Ха-ха-ха! Да у меня десять лет назад таких, как ты, гавриков под рукой две с лишним тысячи было, ты мне не в диковинку. А личность где, где личность, я вас спрашиваю? Куда вы личность упрятали? Вот я о чем! — восклицает он истерически с собачьими подвсхлипываниями, с крупным нервным дрожанием плеч, и во всем этом я чувствую что-то фальшивое. Мне хочется бросить его и уйти на улицу, на свежий ветер, но все следят за нашим разговором, и уйти нельзя.
Васька Мостовец все топчется и топчется рядом, беспомощный, как большой зверь, пойманный в западню и ничего не понимающий.
— А ведь было, было! Светлые идеалы, мечты молодости, благородные порывы, «отчизне посвятим души прекрасные порывы!». А сейчас, ребятки, что? Что, я вас спрашиваю? — Пятерня Козина опять тянется в мою сторону. — Вот. Он никуда, никуда не стремится, бескрылость, серость вам имя. Лишь бы брюхо набить, а мы в ваши годы сгорали…
«Брешешь, бродяга, — думаю я. — Ничего у тебя не сгорало, все ты брешешь. Ты просто хочешь унизить меня перед всеми».
По мере того как Козин говорит, поднимается шум. Фактически я один теперь слушаю Козина. Мне ужасно хочется ударить этого страдальца за человечество в его сытую, довольную рожу, я не решаюсь и не отрываю глаз от желто-мерцающих зрачков Козина и его рук, плавно — слишком плавно! — летающих в воздухе. Я не люблю людей, которые гладко говорят, не верю им.
— Знаешь, друг ситцевый, — неожиданно раздается голос Самородова. — Хватит, хватит трепаться, друг ситцевый, кончай свою канитель. Ты благородные порывы-то не трогай, не тебе их лапать. Чего ты к нему прилип? — спрашивает Самородов, кивком указывая на меня. — Ну, зелен еще, и в голове ералаш — жизни не нюхал. А ты всех под себя не подгребай, не ровен час — нарвешься. Поглядеть, прямо пророк без портфеля.
«Почему пророк? — думаю я. — Министр. И почему они в моем присутствии обсуждают меня, словно я вещь какая?»
— Хочешь, сиди мирно, — оканчивает Самородов, — не мешай, а не хочешь, иди гуляй.
— Во-первых, я всегда делаю то, что мне нравится, — чеканит, сжимая зубы, Козин, и я поражаюсь силе ненависти в его глазах, когда он глядит на Самородова. — Во-вторых, позвольте вас спросить (он переходит на «вы»), почему же это мне не трогать благородные порывы?
Самородов спокойно раздвигает перед собой тарелки, кладет на свободное место руки.