— Подожди, Захар Ефимович, — говорит Воромеев неожиданно, когда Коржак уже собирается выйти из палатки. — Подожди. Вот смотрите все, ребята, у меня было полторы, вот они, остальные как хотите, так делите. Вон тому же Полосухину отдайте, — может, таким дураком больше не будет. Или ты их забирай себе, Захар Ефимович, я ведь у тебя их выиграл. Или садись играть до конца… раз так не хочешь брать, давай доиграем.
Воромеев невольно отшатывается назад, Коржак с медвежьим низким ревом обрушивается на него всей тяжестью своих пудовых кулаков.
— А-а, гад! Так ты еще издеваться! А-а! — ревет он, и его никак не могут оторвать от Воромеева, которого несколько тяжелых ударов заставляют перегнуться вдвое, и перед глазами у него все сливается в одно темное, с радужными прожилками пятно. Но Воромеев, с усилием превозмогая в себе боль, выпрямляется, и опять стоит перед Коржаком, и, улыбаясь непослушными губами, говорит:
— Ну что же ты? Бей еще, давай… Захар Ефимович…
Он ничего не делает, он стоит и улыбается, и лицо Коржака даже при неверном свете свечей делается бледным и кажется рыхлым.
— Бей, бей, — уговаривает Воромеев спокойно и даже с каким-то холодным любопытством. И знает, что сейчас последует удар, но он еще знает, что теперь полностью победил, вокруг них окончательно затихают, потому что все без исключения понимают и чувствуют в происходящем нечто темное, непонятное и в то же время нечто большое; все смотрят на Воромеева добрыми глазами, у каждого неровно на сердце, и слышится сонный, еле-еле уловимый шорох реки, который с каждой минутой все больше наполняет мир, подбираясь все выше и выше, к самым краям.
Коржак отступает, делает шаг назад и, наткнувшись на кого-то, вздрагивает, и потом палатка взлетает с коротким хрустом, из-под нее выкатывается рычащий, матерящийся клубок, и слышен высокий звенящий крик Кольки Ветрова:
— Ах, сука, а меня за что?
На барже проснулись, и несколько человек, еще ничего не понимая, бегут к дерущимся, растаскивают их в разные стороны, тихо шуршит галька, прибрежный влажный песок вминается под подошвами, черная река широка и безмолвна, мало-помалу она вбирает в себя возбужденные человеческие голоса, как бы гасит их, и наконец приходит полная тишина.
Утро в прозрачном инее, солнце растапливает его где-то к десяти или к одиннадцати; катер по бревнам выволокли на берег, и команда под руководством механика звякает ключами и молотками — устраняют поломку. Сплавщики, собираясь группами, обсуждают ночное происшествие, оно обрастает новыми и новыми подробностями; Коржак не показывается; Воромеев стоит на носу баржи, залепленное пластырем лицо у него горит, оно заметно отекло. Ему стыдно, и он делает вид, что никого вокруг не замечает, он ругает себя, что вмешался в эту дикую ночную историю, и никак не может понять, как же все-таки это получилось, и к нему, чувствуя его нежелание, тоже никто не подходит; несколько раз рядом с ним оказывается Колька Ветров, пытается заговорить, виновато заглядывает в глаза, но Воромеев молчит, и Колька тихо, на носках, уходит, чтобы вскоре опять появиться. Наконец он не выдерживает и сообщает:
— Андрей, слышишь, а Коржак-то переживает. Он, говорит, этот молокосос, ты то есть молокосос, — уточняет Колька, — меня, рабочего человека, осрамил перед всеми, а меня здесь как облупленного с люльки знают все. Я же, говорит, не виноват, что эти карты, значит, в меня с детства въелись, как водка в иного кого. Разве я, говорит, из-за денег? Из-за игры я, а он меня перед всем народом ославил, вот я, говорит, и не удержался. Правда, он это сам о себе говорит, брешет ведь, гнида. До него ведь только теперь доходит, это же надо, — ты у него всю коммерцию разбил. Гляди, он тебе этого не забудет.
Воромеев стоит все так же молча, но ему от слов Кольки немного легче и не так стыдно, и он пытается улыбнуться припухшими губами, но у него ничего не получается.
Опять хороший осенний день, тихо над рекой и в тайге, солнце к обеду хорошо греет; Воромеев не завтракал, и теперь ему хочется есть, а еще больше посмеяться над собой, пойти послушать, что говорят ребята вон там, на берегу, и посмеяться, похохотать от души.
— Знаешь, Андрей, а ты, оказывается, псих, — опять слышит он голос Кольки Ветрова, и у него на душе хорошо и радостно, и он любит всех людей вокруг, в том числе и Кольку Ветрова (в этот момент о Коржаке он старается не думать), и угрюмую, холодную реку, и нежаркое, неутомительное звучание тронутых морозом сопок. И еще он тайно любит себя за вчерашнее и за то, что именно так и получилось, и вот опять идет день, ясный, высокий, звонкий.
ПОД ЯРКИМИ ЗВЕЗДАМИ
Северная полночь подкралась неслышно и мягко. Николай Иванович зевнул, взглянул на часы и задумался. В этот момент дверь стремительно распахнулась; дремавшая на плите кошка испуганно вскочила и угрожающе выгнула спину.
Поправив очки, Николай Иванович с удивлением оглядел ввалившегося в комнату молодого великана в полушубке, в заиндевевшей шапке. Слегка приподнявшись с уютного кресла, спросил:
— Чем обязан, молодой человек?