Оглянувшись уже с порога, Александр после никак не мог понять, почему ему стало так весело при виде невозмутимой, широкой спины Васильева.
Вторую ночь они провели под высоким каменистым обрывом, густо поросшим шиповником, листья снизу уже опали, открыв густо сидевшие на ветках красные крупные ягоды; перед вечером небо прояснилось, жидкий осенний закат поджег сопки на западе. Еще засветло натаскав сушняку, Александр оставил Васильева у костра жарить уток, а сам взобрался на самую крутизну и, придерживаясь за камень, похожий на гигантский зуб, взглянул вокруг. От высоты и прозрачности воздуха стеснило дыхание, он понял, почему Васильев пришел именно сюда и почему они все время разговаривают вполголоса; когда-то, возможно, именно отсюда выплеснулась на землю жизнь, но потом время забыло об этой долине; века, тысячелетия проносились где-то стороной, мимо, мимо, ничего не трогая здесь, не разрушая, не добавляя, ее пощадило время, пощадила история, и даже человек со своей извечной склонностью все переделывать и везде оставлять свои следы еще не успел пройти здесь.
— Ну и Веселые протоки, — сказал он, поднимая руку к лицу и щурясь. — Да это прямо из детской сказки…
Перед ним разгорался закат, охватывая бугристые сопки, уходившие во все стороны выше и выше, самые дальние и высокие были в снегу. Справа парили гейзеры, по всей долине, рассекая тайгу, виднелись бесчисленные темные ленты проток. Краски вечера легли на долину, серый цвет у подножий сопок светлел к вершинам, сменялся веселым ликованием огня, и парившие гейзеры казались затухавшими кострами; ветреное небо раздвигало горизонты, и Александр в этой дикости, какой-то бесстыдной обнаженности невольно чувствовал себя лишним и даже убогим, его подавляли тишина, простор, необычные, почти звучавшие контрасты красок, он совершенно забыл о Васильеве, наблюдая, как все меняется на глазах, как темнеет тайга, и вершины сопок быстро угасают, и мягкий покой ощутимо оседает вокруг, и тишина становится все прозрачнее и звонче.
— Па-авлыч! — закричал он, не выдержав, размахивая свободной рукой. — Павлыч! О-о! Где ты там?
Ему отвечало эхо, многоголосое и оживленное: «А-ам! а-ам!», и тотчас с ближней протоки взлетела стая уток, затем донесся тревожный голос Васильева:
— Сейчас же спускайся, эй, альпинист! Черт тебя занес, голову смотри не сверни! Осторожней!
— Я тебя не вижу, старик! Где ты?
— Не балуй, Сашка… Ребенок… За сто километров в тайге не шутят, что мне потом делать с тобой?
— Иду, Павлыч, иду!
Вокруг, сразу в трех или четырех местах, прошумело: «У-у-у!» И потом в тайге что-то еще долго переворачивалось и укладывалось все медленнее и глуше, пока не затихло окончательно.
Они поужинали, крепкий чай остро припахивал дымом, и усталость была мягкой, приятной. Александру не хотелось спать; поджав ноги, он лежал на ворохе еловых лап и глядел в небо. Васильев молча курил; от костра шло густое тепло.
— Скажи, Павлыч, почему ночью больше всего думается? — вздохнув, спросил Александр.
— Гм… От безделья, вероятно. Лежишь… А что еще делать? Темно, ничего не мешает. Вот и начинаются мысли, которых днем не бывает.
— Люблю почему-то ночь, вся жизнь меняется.
— В твои годы естественно. А вот я — нет.
Заворочавшись, Александр сел, обхватив колени руками, покосился на освещенный пламенем костра почти отвесный каменный обрыв; обветренное лицо Васильева виделось резко. Потрескивал костер, слышалось усиленное тишиной журчание воды в ближней протоке; ночь была темной и безлунной, густой мрак подступал вплотную к костру; очевидно, в такие ночи на землю и выходит зло, нечто безликое и бесформенное, стелется по земле невидимым дымом, заползая в дома, смещая все представления и размеры; Александр подумал об этом вслух.
— Я тебя понимаю, — отозвался Васильев. — Много нехорошего пока и в самих людях. Не так уж надолго и приходят они на землю, должны бы добрее друг к другу относиться.
— Не о том я, Павлыч, не понял ты, я о большом зле. Живут, живут люди спокойно, друг к другу в гости приезжают, хорошие слова говорят. А потом начинают один другого убивать и калечить, только пыль столбом. — Зябко передернув плечами, Александр потер заслезившиеся от дыма глаза и замолчал; наверное, в такой глухомани, рядом с веселым костром не понять жестокости и явной неразумности. Васильев, глядя в костер, что-то тихонько напевал, какой-то один бесконечный мотив без слов, и сразу было видно, что ему хорошо и нет ему сейчас никакого дела ни до войны, ни до мальчишеских рассуждений Александра.
— С этой долиной, Сашка, связана одна из лучших историй, которые я когда-либо слышал, — сказал он, поправляя обгоревшие и опавшие в стороны от огня сучья. — Коряки рассказывают ее нараспев. Лет пять назад я ходил на сплав, у нас там был повар-коряк, безбородый такой человечек, как высушенный корешок, вот он и рассказывал по вечерам всякие вещи, со всех бригад приходили слушать.
— Расскажи, — попросил Александр, приподнимаясь на локоть и сонно моргая.