— Нет, дочка, я сыт, потом дашь мне чего-нибудь полегче.
— Ладно, папа, я сейчас, только полы домою.
— Ты мне не мешаешь, Иринка. Ну, как у тебя дела?
— Хорошо.
В ее голосе прозвучала грусть, но он не заметил; день был слишком напряженный, привязался этот Кузнецов как клещ, ведь стало уже забываться старое, а теперь опять все всколыхнулось, не остановишь. Пусть он в свое время вынужден был отказаться от дальнейшей борьбы за проект, только не Кузнецову быть здесь высшим судьей, ему все равно — ни холодно, ни жарко. Почти десять лет потеряно напрасно, правда, написаны три исследования, одно из них, «О сроках созревания лиственницы и ели аянской в бассейне Игрень-реки», вызвало одобрение лесоводов, но что это в сравнении с его замыслами? Капля… Ведь он ставил перед собой задачу практически связать лесопромышленные и лесовосстановительные функции хотя бы в пределах своего леспромхоза. Чем больше жил, тем больше убеждался в своей правоте, технические возможности человека растут день ото дня, развитие одной только химической промышленности требует невероятного количества древесины, а лес растет по своим древним законам: восемьдесят — сто пятьдесят лет. Вспомнилось море костров на лесосеках, на стене словно заплясали их отблески — мимо прошумел лесовоз.
Головин присел к столу, с затаенной нежностью прислушался, как Ирина застучала на кухне тарелками; затем опять наступила тишина. «Надо работать, работать, — подумал он, подбадривая себя, пытаясь преодолеть неуверенность и расслабленность. — Все остальное ерунда, самое главное — самому не сдаться, не подчиниться». Выдвинув нижние ящики стола, он коротко вздохнул, стал перебирать старые папки, расчеты; пожелтевшая от времени бумага шуршала под руками как-то по-другому; он прислушался. Мешали сосредоточиться доносившиеся звуки капающей из рукомойника воды на кухне, и он, встав, плотнее притворил дверь, постоял у нее без всякой мысли и опять вернулся к столу.
Нет, идти до конца: в этом смысл жизни, бьют — иди, больно — рычи, но иди по-прежнему, не останавливайся, какое ему дело до всех Кузнецовых на свете, этих куцых, удобных человечков? Нужно добиваться официального признания своей правоты, тогда никто не посмеет потешаться над ним, как это случилось сегодня. Почкин просто недалекий человек — дальше своего носа не хочет видеть.
Незаметно появилась Ирина и поставила на стол молоко.
— Спасибо, дочка, — сказал он, задерживаясь взглядом на ее руке и вспоминая, как в долгие часы работы над проектом она маленькой девочкой подкрадывалась сзади, карабкалась на кресло и обхватывала его тонкими смуглыми ручонками за шею, потом, чуть повзрослев, всегда норовила увязаться с ним в тайгу…
— Ну что, папа? Как у тебя с этим инспектором?
— Все в порядке, не беспокойся.
Она медлила, и он добавил озабоченно:
— Ничего, Иринка. Иди.
Он потер большим пальцем подбородок и не заметил, как Ирина, помедлив, ушла, беззвучно притворив дверь за собой. Под руку ему попался карандаш, он достал из стола складной охотничий нож и долго задумчиво рассматривал его, пробовал остро отточенное лезвие на палец.
Длинны зимние вечера на Севере, студены, в безветрие слышно далеко вокруг; скрипнет снег, треснет от мороза дерево — все замрет, прислушиваясь, выжидая. В такие вечера не уследи — и мгновенно побелеет нос; на той неделе за поселком нашли замерзшего человека, и, когда укладывали на сани, звонко стукнуло, точно льдинка раскололась.
В такие вечера тоскливо воют собаки, и голоса у них продрогшие и визгливые, и от этого и у людей появляется особая собачья тоска; в такие глухие часы все чувствуют себя неуютно и стараются собраться вместе — сосед идет к соседу, молодежь больше тянется в клуб, в котором через день показывают кино; зимними вечерами клуб — самое веселое место в поселке, сюда и старики частенько заглядывают, им бывает интересно поглядеть на молодежь, к случаю вспомнить былое, бросить соседу снисходительно:
— Куда им… Вот в наше времечко…
И начнется долгий рассказ о давнем, полузабытом, и от давности и невозвратности все в таком рассказе приобретает особые краски и особый смысл.
Поселковые остряки состязаются в остроумии, Мефодий Раскладушкин, покачивая корявым пальцем у носа собеседника, строит прогнозы насчет дальнейшего развития международных отношений, разглагольствует о врожденном коварстве женщин; последние дни у него появилась новая фантазия: он усиленно уверяет, что генерал Франко кровный брат Гитлера, что мать одна у них, только отцы разные. На этом Раскладушкин всегда обрывает, хотя дает понять, что его осведомленность простирается намного дальше.
Здесь же у крыльца вспыхивают иногда короткие, яростные схватки на кулаках, сойдутся — руки в карманах, глаз прищурен.
— Значит, так?
— Значит, так. А еще как?
— А вот так…
И в скулу — хрясь!
Но и противник не из робких, покачнется слегка, прицелится неуловимо, и — бац! — хрустнет нос, нальется зловещей синью.
— Ах, сволочь! Уродовать?
— А як же? По головам тоби ходить?