— Ты, Назаров, может, выпиваешь с ним… того, зря? — спросил Головин, поглядывая в сторону, словно заметил там в эту минуту нечто уж очень занимательное.
— Только по праздникам, другое совсем, — с обидой сказал Назаров, и на лбу у него появилась толстая складка, отчего в лице выступило недоумение, словно он хотел сказать, что вот этого он не ожидал от умного и уважаемого им человека и не может он только потому, что работает мастером, жить бирюком и ни с кем в свободное время не посидеть за столом, и Головин почти дословно понял его и, сохраняя серьезность, опять поглядел в сторону.
— Ну, допустим, — сказал он, — да ведь я ничего, я лишь хотел…
— Да, ей-богу, только по праздникам, Трофим Иванович!
— Ладно, ладно. — За много лет работы Головин изучил хитрого, знавшего себе цену мастера. — Вы с ним разговариваете о чем-то за поллитрой?
— С ним поговоришь… Пьет и молчит как сыч. Песни поет. И с самого начала такой был, помните, он у нас появился? Годов одиннадцать прошло… В глаза не взглянуть, конченый человек. Ну отсидел ни за что ни про что… Мало ли таких было? Живут ведь.
— Легко говорить, — недовольно отозвался Головин. — Иногда другую меру хорошо поискать. У человека ни семьи, ни дома, здесь он за одиннадцать лет с людьми пообтерся, к месту привык. Нет, Назаров, ну что ж человека так запросто — ведь не горсть мусора. Давай еще посмотрим. Ладно, ты занимайся своим делом, я сам как-нибудь приеду, постараюсь разобраться.
Обдумывая этот недавний разговор с мастером, он пытался еще понять и другое, относящееся уже непосредственно к его личным отношениям с Васильевым, который последнее время стал поглядывать на него почему-то неприязненно. Он вспомнил, что раньше, встречаясь иногда по вечерам, они охотно разговаривали.
Остановившись перед толстой валежиной, укутанной полуметровым слоем снега, Головин прищурился, потер глаза; белизна нарушалась лишь крапинками облетевшей хвои лиственниц. Ветки на березах пригнулись под тяжестью налипшего снега, молоденькие елки лишь угадывались, тайга и тайга. Можно идти день, идти неделю, и будет все то же безмолвие снегов, ни следа, ни человека, а потом начнет давить тишина, и захочется, нестерпимо захочется человеческого взгляда, слова, тепла, так уж когда-то с ним было, но вот когда, не вспомнить. Вот такая же замерзшая тайга, снег, синеватый отлив берез, молчание. Впрочем, что ему перед самим собою скрывать, ему-то хорошо известно, почему между ним и Васильевым наметилась неприязнь, это с год назад, с тех пор, как у них зашел разговор об Архиповой; тогда он не придал значения словам Васильева: «Нет, Трофим Иванович, эта женщина не для меня. Стар я для женитьбы, как-нибудь доживем и без этого».
Головин перелез через валежину, отряхиваясь от налипшего снега, пошел дальше, ему не хотелось встречаться с Васильевым, и он пытался подавить неожиданное раздражение.
Лиственницы, березы, ели стояли густо, и снег был пушист и мягок. В одном месте он глыбой рухнул с дерева, от этого внизу пошел белый туман. Головин поднял голову и увидел соболя. Зло пофыркивая, ловкий черно-серебристый зверек метался по сучьям невысокой осины. «Каменный соболь, — определил Головин породу. — Как это его занесло сюда?» Он еще полюбовался на четкие тени лиственниц на снегу и подумал, что все это уже было в жизни сотни и сотни раз и не стоит обращать на это внимания; это жизнь, нужно вот идти, встречаться с людьми, разговаривать. Каждый год по вербовке прибывает много новых, и далеко не самых лучших, вечно какие-то конфликты, недоразумения.
Через полчаса стал слышен шум лесосек, натужный рокот тракторов, тоненькое, пронзительное пение пил, людские голоса. Головин подошел к участку Васильева со стороны тайги, двое разнорабочих, окапывающих снег вокруг лиственниц, не замечая его, спорили; они были, вероятно, из новой, недавно прибывшей партии вербованных — Головин их не знал. Один, в матросском бушлате, худой и длинный, как шест, подпирая спиной ствол окопанного дерева и навалившись грудью на черенок деревянной лопаты, что-то ожесточенно доказывал и в ответ на приветствие Головина недружелюбно буркнул:
— Салют, папаша. И шляться тут нечего, запрещается, валка идет.
Второй, пониже, широколицый, толкнул его ногой:
— Потише Федька, ты видишь перед собой самого товарища директора, папаша твой дома на печи сидит, щи хлебает.
Высокий моргнул, отставил лопату в сторону и поздоровался вторично.
Головин шагнул из снега на тропинку, не обращая внимания на смущение высокого, весело спросил:
— Как работается, ребята?
— Работается, — хмыкнул высокий, принимая прежнюю позу. — Простой почти вторую неделю, тридцать кубиков в день… на хлеб да на квас. Возится бригадир с этим молокососом, а у него то пилу зажмет, то он кабель перережет, то муфту сожжет. Вон везде поют, — окончил он, прислушиваясь к пилам, — а у нас молчат. Опять Марья щи пролила, Фрол голодный ходит.
— Да, — неопределенно отозвался Головин, — бывает.
— Вы бы разобрались, товарищ директор. Когда старый был раскряжевщик, по две нормы давали. Шутка ли! Сезон пройдет, а потом что?