Бригада Васильева, временно усиленная чокеровщиками, корчевала ус в глубь Чертова Языка, в намеченный в зимней вырубке узкий участок тайги с запасом в полмиллиона кубометров древесины, глубоко вклинившийся в непролазные топи Гнилой тундры; дни установились теплые и легкие, хорошо росла трава, и открытые солнцу поляны уже густо покрылись зеленью. И на этот раз, как всегда перед началом работы, сели отдохнуть и покурить, и Афоня сразу же снял с себя куртку, накрыл ею узелок с обедом; от непривычной работы тело за ночь не отдохнуло, в плечах и пояснице держалась тяжесть; против обыкновения он курил молча, затем достал напильник и стал вострить лопату. Васильев покосился на него, но ничего не сказал; отложив лопату, Афоня взялся за топор, поглядывая иногда на старую лиственницу, до которой они вчера дошли. Ее предстояло валить первой, и придется попотеть, потому что земля еще не отошла, в полуметре начиналась мерзлота, опять придется работать ломом. «Надо будет на зиму на курсы шоферов пойти, — подумал Афоня, — а то ведь так и подохнешь пешка пешкой, ничего, кроме топора, не увидишь. Сел себе за руль и поехал, все легче будет». Не ожидая, пока Васильев даст команду, он взял лопату, походил вокруг лиственницы, сначала счистил и отгреб в стороны слой старого мха, затем стал обкапывать толстые, темные корни, уходившие во все стороны; под бедным, на штык лопаты, слоем подзолистой земли показался промороженный песок, и Афоня, отбивая его от корней, рубил сверху вниз лопатой, как топором, надсадно и привычно при этом ахая; он скоро разогрелся, спина вспотела, и усталость в теле прошла; в однообразной и тяжелой работе был свой захватывающий смысл; Афоне сейчас хотелось поскорее свалить старую лиственницу, и он больше ни о чем не думал, да и думать было некогда, все уже, каждый свое, работали. Васильев тоже возился с пилой, пробуя, то включал, то выключал ее; подошел Косачев с топором и, примерившись, стал обрубать освобожденные от земли крепкие, смолистые корни, и топор при неудачном, пустом ударе начинал как-то по-особому, беспомощно и долго, звенеть. Отдыхая, Афоня навалился на черенок лопаты грудью и с тайным удовольствием глядел на рубившего Косачева и опять думал, что нужно обязательно попроситься у директора на курсы, и тогда он через год проедет по дороге, которая проляжет к Чертову Языку. И потом баба не будет так заноситься, шофер — это все-таки не чокеровщик. Он понаблюдал, как рубаха на спине у Косачева начинает темнеть, и, мысленно сказав ему: «Давай, давай, москвич», опять стал рубить и отбрасывать песок, стараясь опередить Косачева и не дать ему отдохнуть и от этого беззлобно про себя посмеиваясь. Незаметно прошло часа два, и все, кроме Васильева, распиливавшего поваленные вчера деревья, собрались в одном месте покурить, и, хотя Васильев и раньше Не всегда останавливался на перекур, сейчас Афоне не понравилось это, у Васильева в запасе всегда был крепкий самосад.
— Медведь чертов, — сказал он с явным осуждением. — И куда торопится? Все равно все деньги не загребет.
— Помолчал бы ты, болтень, — возразил ему один из старых рабочих бригады Васильева. — Тебе деньги не нужны разве? У тебя вон семья, а ему зачем, солить их ему, что ли?
— К старости и начинают жадничать, вторую неделю без перекуров жмет. По десятке поденка, не меньше, и все мало. Что ему, тыркнул пилой — и дальше.
— Да ты зубоскалишь, Афоня, — сказал тот же рабочий сердитым тоном и с недовольным выражением на лице, которое показывало, что ему не в новость пустая болтовня Афони и что сам он не верит ни одному его слову. — Тебе без этого жить скучно.
— Все вы тут спелись, — сказал Афоня, — подумаешь, герои. Если все курят, почему ему не остановиться, что он из себя строит особую шишку?!
Откинувшись на спину, Афоня замолчал, глядя в небо и отдыхая; в конце концов он и сам не верил своим словам о Васильеве и втайне уважал его, как уважают в народе человека, умеющего не только пить, но и работать с полной отдачей; Афоне лишь не нравилось, что Васильев почти не замечал его, и если подсаживался поговорить, то больше к Косачеву; Афоня закрыл глаза от солнца, хорошо было бы сейчас подремать, да некогда, вот чего-то и пила у Васильева замолкла, и портянками воняет. Афоня скосил глаза, Косачев рядом переобувался, и Афоня отодвинулся подальше.
Был солнечный, тихий день, деревья вокруг еще не просыпались, стояли оголенные, с намокшей корой, и не слышно было птиц, для них еще не пришла пора. Афоня вздохнул, сел, вообще-то трудный участок попался, деревья стояли почти вплотную, свежие затесы, успевшие затечь желтовато-бледной смолой, терялись.
— Ну что, встали? — спросил Афоня, дождавшись, когда Косачев натянет сапоги, и тот молча кивнул и подумал, что из этого маленького человека, сложись жизнь иначе, получился бы неплохой офицер, очень уж любит, чтобы ему подчинялись, а ничего для этого нет, ни природной хитрости, ни образования, и вообще какой-то непонятный характер.
— Ты теперь лопату бери, — сказал Афоня, — а я рубить буду, поменяемся.