– Но ведь, – тихо сказал он, – они же… они же умерли!
– Теперь да, – вздохнул ван Гельмонт.
– Нет, я имею в виду, что вообще!
По губам профессора скользнула улыбка.
– Как вы думаете, – вкрадчиво сказал он, – сколько мне… хотя нет, лучше так: сколько лет вашей наставнице, многознающей Мерит-Птах?
Ксандер вызвал в памяти облик учительницы, но это ему помогло мало.
– Она сказала «много», – беспомощно сказал он.
– Попробуйте угадать.
– Пятьсот? – сказал Ксандер наугад, готовясь к тому, что его засмеют. Ван Гельмонт в самом деле рассмеялся.
– Милый мой, – сказал он, чуть отдышавшись, – госпожа Мерит родилась в XXVII веке до Рождества Христова! Пятьсот? Добавьте к вашей догадке четыре тысячелетия – и вот тогда будет точнее!
Ксандер почувствовал, будто перед ним распахнулась бездна – бездна времени, пространства и неисчислимых поколений, и из этой бездны ему подмигнули подведенные сурьмой глаза его наставницы.
– Но… как? – выдавил он из себя. – Господин ректор же говорил, что нигромантия…
– Настоящий ученый, – строго сказал тут же посерьёзневший, даже помрачневший, ван Гельмонт, – живет столько, сколько зов истины держит его в этом мире. Пока мы ещё чувствуем, что можем найти ответы здесь, мы ищем их. Смерть иногда приходит, это правда, но каждый раз мы с почтением говорим ей, что её время – и наше – ещё не пришло.
– И так можно… вечно?
– Вечным не бывает ничего, – снова чуть улыбнулся профессор. – Рано или поздно приходит на ум такой опыт или такой вопрос, который здесь не решить – и тогда смерть становится нашим ассистентом, и мы уходим с ней рука об руку искать истину дальше. Это, если угодно, тоже алхимия: пока нам нужно быть живыми или точнее, пока нашему разуму нужно быть вот в такой форме существования, мы живём.
Ксандер помолчал: его мозг всё ещё пытался осилить эту информацию.
– Но наверняка тут тоже есть тонкости, – наконец сказал он, вспомнив лекцию ректора.
– Конечно, – согласился ван Гельмонт. – Целых две. Первая – в том, что это нельзя сделать намеренно. Вы наверняка подумали о том, что если бы всё было так просто, любой бы нашёл способ задержаться на этом свете, из раза в раз говоря смерти «нет» – и это правда. Но учёный вовсе не говорит смерти «нет», просто «не сейчас». Про смерть нельзя забыть – но её нельзя и бояться, а заодно – и придавать ей слишком большое значение. Это как еда и сон: вам же случалось забыть про них, если вас что-то очень захватывало? Так и тут. Но это же не подделаешь: если вы скажете себе «забудь», вы только больше будете думать о том, что решили забыть, правда?
Ксандер кивнул.
– А вторая?
– А вторая – в том, что это невозможно делать… в миру. Подумайте сами: если у вас есть семья, друзья, да просто люди, подвластные смерти в куда большей степени, и которых вы в какой-то момент начинаете хоронить, вы становитесь чутки к течению времени, стареете, сами ждёте смерти. Думаю, поэтому во все века считалось, что мудрец рано или поздно должен уйти в уединение – ну или в сообщество себе подобных, как наша академия.
Ксандер кивнул ещё раз.
– А вот нигромантия и тому подобное, – сурово добавил ван Гельмонт, – это совсем другое дело! Вот это истинное неуважение, даже презрение и при этом страх перед смертью, это желание получить власть над тем, что человеку должно быть неподвластно. Там тоже можно купить себе долгую, очень даже долгую жизнь – но покупается она совсем не истиной, а куда более грязными методами, о которых упаси вас все силы мира узнать!
– Точно, – прошептал Ксандер, только тут осознав, что прижимает к груди заветные свитки как родные. – Спасибо, минхеер профессор.
– Читайте, – тут же смягчился тот, – и приходите. Обсудим ваши соображения.
В тот вечер Ксандер послушно развернул свиток с именем Иоанна Грамматика – и вскоре забыл и про то, что так и не попросил цветы папоротника, и про сам их замысел. Великий еретик и софист писал этот труд уже здесь, в академии, умудренный столетиями опытов и изысканий, но слог его звучал молодо: энергичный, стройный и в то же время выверенный и безупречно логичный, он читался легко, будто рядом вживую стоял умный и несколько саркастичный собеседник. Самообладание изменяло Иоанну только тогда, когда он писал о своей любимой науке, алхимии, его строки становились страстны и даже поэтичны:
«… поистине ошибаются те, кто останавливается на пути, видя одно материальное и отбрасывая слово и образ, как ненужный сор; ибо трансмутация веществ – это лишь часть и подобие той науки, что изучает метаморфозы и материи, и чувств, и мыслей, и даже сфер небесных…»
– Сандер же!
Ксандер вскинул голову и сморгнул, будто просыпаясь – впрочем, ему и в самом деле казалось, что он только что спал, или, что вернее, плыл в глубинах пока ещё неизведанных вод, и вот вынырнул в ответ на голос, звавший его сквозь толщу воды уже не раз и не два, как он теперь смутно припоминал.
– Что это ты читаешь?
Ксандер осторожно свернул свиток и отвернул начало. Адриано прочел имя, беззвучно шевельнув губами, и дёрнул плечом – ему оно явно ничего не говорило.
– Ван Гельмонт дал?
Ксандер кивнул.