И оттого, что она, обозначив словами все наши действия, все же абсолютно ничего не могла сказать о них своими полными и правильными предложениями, меня пронизывали жалость и страх: насколько мы с ней несхожи и как по-разному все воспринимаем. Сколь бы правильно и осмысленно она ни говорила, речь ее – возможно, именно потому, что она выговаривала слова так аккуратно и таким разумным тоном, – звучала для меня бессвязным и одиноким лепетом. И я всякий раз вспоминал, что и сам долгие годы только называл переживания, пусть даже как нечто запретное, и не смел видеть за ними действительное чувство, не говоря уж о том, чтобы продумать и понять пережитое. Я рос в интернатах, мы были почти совсем отрезаны от внешнего мира, однако такая жизнь именно из-за обилия запретов смогла преподать мне гораздо больше уроков подлинного переживания, нежели обычный внешний мир и заурядное окружение. Я же учился только одному – слушать лепет собственной фантазии, доводивший меня почти до идиотизма. Однако позже, когда мир переживаний открылся мне – при воспоминании об этом меня и сейчас берет жуть, – запреты детства, выстроившиеся в моем сознании в прочную
Я уже больше не разговаривал сам с собой и радовался дню, как прежде радовался ночи. Ногти и волосы стали расти у меня быстрее.
Но меня все еще мучили кошмары, я пробуждался от толчка и потом долго лежал, не осознавая, что уже проснулся. «Как почтовый рожок, пропевший на самом тихом выдохе из глухой дали» («Зеленый Генрих»), – так и меня все еще вырывали из сна привидевшиеся ужасы. Однажды мне приснилось, будто у меня открыт рот. Когда я проснулся, он был сомкнут накрепко.
В Сент-Луисе я сумел наконец рассказать Клэр про Юдит. Меня уже не мучил страх за нее, и, как бывает с гайкой, когда после нескольких неудачных попыток посадить ее на болт вдруг заранее знаешь, что в следующий раз она уж точно «пойдет», так и сейчас я вдруг заговорил о Юдит легко, без затруднений.
– Я боялся, что убью ее, – признался я. – И сейчас иногда боюсь. Однажды мы бросились друг на друга прямо на улице, я начал ее душить, а после, придя домой, автоматически вымыл руки. Еще помню, как мы сошлись после очередного разрыва и в первые минуты нам было хорошо, но потом, едва мы заговорили, мною овладело такое чувство, будто я в уборной пытаюсь спустить воду, а бачок пуст. Мы все еще не расстались, жили вместе, но какая это была жалкая жизнь! Когда мы отдыхали на море, каждый сам натирал себе на пляже спину кремом. Легче всего, пожалуй, нам было только на прогулках, когда мы просто шли рядом. И при этом мы были почти неразлучны, просто не могли оставить друг друга ни на секунду, разве что после очередного скандала выйдешь на балкон, успокоишься – и снова в комнату. Мы все еще тревожились друг о друге: однажды я ударил ее в темноте и сам испугался, долго украдкой на нее посматривал, потом обнял и спросил: «Ты жива?»