Там, где белая докторская шапочка чуть поднималась над розовой раковиной ушей, прикрывая верхнюю часть уха, а нижнюю оставляя свободной, под черными колечками волос, выбившихся из-под белой шапочки, на мочках, на самых кончиках словно бы дрожали две капли, две росинки, две врожденные сережки.
— Что с вами? Вам плохо? — услышала она обеспокоенный голос. И увидела близко, у самых своих глаз, два черных, два участливых глаза.
— Вы… вы откуда к нам приехали? — выдавила из себя Хурия. Медленно приходя в себя, она увидела, что лежит на диване, а врач протягивает к ее губам валерьянку в крохотном медицинском стаканчике.
— Я? — переспросила девушка. — Я из Сибири.
— Ой! Как же родители вас отпустили одну, такую молоденькую?
Спросила и ждала ответа. А сердце выпрыгивало из груди.
— У меня нет родителей. Они были геологами и погибли во время экспедиции. Вот я и приехала в Махачкалу к сестре матери.
— А братьев и сестер неужели нет?
— Нет, у меня больше никого нет.
И тогда Хурия решилась на последний, самый отчаянный вопрос.
— А твои родители не жили когда-то на улице Сафара Дударова?
— Да! — обрадованно удивилась девушка. — А вы их знали?
Но ответа она не услышала, потому что эта странная пациентка вдруг снова потеряла сознание, и ей пришлось хлопотать над ней не менее получаса, чтобы привести ее в чувство.
Рассказ Хурии взволновал меня до глубины души.
Он мог бы показаться надуманным и мелодраматичным, если бы передо мной не сидела сама Хурия и не ждала от меня совета: как поступить? Открыться дочери или же навсегда сохранить эту тайну? Конечно, первый и естественный порыв — открыться. А что, если это повлечет за собой тяжелые последствия.
Теперь, когда вся жизнь Хурии словно бы лежала у меня на ладони, она смотрела на меня с наивной простодушной верой. Так тяжелобольной смотрит на врача, веря в него, как в бога.
Но что я могла сказать ей?
Беспомощные слезы выступили у меня на глазах. А женщина ждала, и глаза ее смотрели на меня ясно и требовательно.
На помощь пришел Шамиль Мусаев, фотокорреспондент нашего журнала. До этого он терпеливо дожидался меня в машине, но, видно, его терпение лопнуло.
— Не пора ли ехать, — проговорил он с досадой, подходя к нам и бросив на мою собеседницу укоризненный взгляд. — Ведь Хвартикуни — это не Гергебиль. Нам предстоит подняться во-он на ту гору, — и Шамиль, откинув голову, показал на остроконечную вершину. Даже солнечный шар в небе, казалось, был расположен ближе к нам.
— Не может быть! — невольно вскрикнула я, проследив за его взглядом. Стыдно признаться, но у меня, горянки, закружилась голова.
Но разве я могла уйти, не ответив Хурии на ее безмолвный, ее мучительный вопрос. Выслушать исповедь — и ничего не сказать, зная, что от тебя ждут главного, решающего слова, слова, от которого будет зависеть человеческая судьба, нет, две судьбы.
— Хурия, — проговорила я, взяв ее за обе руки. — Этот вопрос ты должна решить для себя сама. Но если бы я была на твоем месте, я бы сказала. Обязательно!
Напряженное лицо Хурии ослабло, просветлело.
И я почувствовала, как камень свалился у меня с души, потому что — о радость! — я сказала именно то, чего Хурия и ждала от меня. Мой ответ лишь подтвердил ее решение.
С облегченным сердцем села я в машину и, раскрыв свой путевой блокнот, записала в нем: «Пора сиреневых облаков».
…Дорога круто забирала в гору. Она становилась все уже. Извилистая, почти отвесная, она петляла вокруг горы. Казалось, мы поднимаемся по спирали. Облака, облака, облака… Они наматывались на колеса, клубились вокруг машины белым туманом, тяжелой влагой просачивались сквозь щели, приникали к стеклам. И машина входила в них, как в огромную отару, неожиданно встретившуюся на пути, или как в облачность — самолет.
И вдруг из этого тумана раздался знакомый, родной, взволнованный голос:
— Вот она, вот она!
Прямо под колеса машины, раскинув руки, словно собираясь заключить ее в объятия, бросилась тетя Умужат.
Шофер резко затормозил. Я на ходу открыла дверцу, и в каждую мою жилу хлынула радость. Я целовала мягкие обвисшие щеки моей тети, плакала и смеялась. О родной запах — дома, трав и… духов «Кремль». Этот стеклянный флакон, сколько я себя помню, всегда стоял у нее на комоде.
— Золотце мое бесценное! Утешение моей старости! — лепетала тетя, прильнув ко мне. Наконец она отстранила меня, оглядела с ног до головы оценивающим, изучающим, пристальным взглядом, покачала головой, чем-то недовольная, и торжественно провозгласила:
— Радость моя, для тебя, наверное, эта встреча неожиданная. А для меня — совсем нет, — и тетя лукаво взглянула мне в глаза, ожидая эффектной реакции.
— Что ты говоришь? Не может быть! Неужели ты… — с готовностью подхватила я.
— Очень даже может, — заявила тетя, давая понять, что я недооцениваю ее любви ко мне. — Утром я позвонила тебе домой, твой младшенький — о как я истосковалась по нему! — в голосе тети послышались слезы, но она мужественно сдержалась. — Джамбулатик сказал, что ты поехала сюда, к своим избирателям. Вот я и подумала, разве можно упустить такую возможность.