Приятель, близкий к религии, посоветовал Пальчикову (с его кризисом, угрызениями, стыдливостью, шатким неверием, скепсисом к церковному домострою) идти на исповедь в подворье Оптиной пустыни. Приятель сказал: «Там – монахи и иеромонахи, люди сосредоточенные, по-особому проницательные, шире, чем белое духовенство, понимающие человека, если и строгие, то по-монашески, примирительно. В них нет педагогической принципиальности, общественной презрительности, им весь мир нипочем. Они к чужим грехам милосерднее. Поведай обо всех своих грехах, даже самых отвратительных».
Пальчиков шел пешком по набережной. Накануне он знал, что день будет серым, промозглым, что станет накрапывать дождик и временами налетать ветер. Так оно и было. Он шел по грязной обочине дороги, потому что тротуар ремонтировали, укладывали плитку. С Невы дул порывистый, мокрый ветер. Плитку укладывали таджики, они сидели низко к земле. Пальчиков был невыспавшимся и обреченным. Ночью Пальчиков часто просыпался. Последний сон был крепким при хмурой утренней заре. Во сне разыгралась какая-то неприятная производственная сценка. Пальчикова не ставили ни во что. Когда он истерично закричал подчиненному, что уволит его, тот спокойно ответил: «Не получится». Пальчиков не понимал, зачем ему был нужен такой неправдоподобный сон. Ему было странно, что он шел в церковь, куда в любое мгновение может перехотеть идти, и никто его там не спохватится, а чувствовал себя так, словно идет к назначенному сроку по повестке то ли в налоговую инспекцию, то ли, как призывник, в военкомат.
Собор при подворье издали выглядел скалистым, суровым, закрытым, секретным. Но тяжелые двери его были старыми, захватанными и свободно открывались. На входе Пальчиков столкнулся с каким-то долговязым мужчиной, своим ровесником, по которому было видно, что он не священнослужитель и даже не староста, что он мирской, гражданский, но не последний в этом храме человек. Этому человеку почему-то не понравилось, что сюда явился Пальчиков. Выражение лица у этого человека было таким, какое бывает у какого-либо тревожного сотрудника, когда он видит только что принятого на работу новичка, который, дескать, начнет его подсиживать. У человека этого была выровненная, элегантная щетина. Пальчиков решил тоже отпускать бородку, коли уж он начал ходить в церковь.
На литургии людей было немного. Пели и читали негромко, без торжественности. Разодетых буржуазных прихожан не было. Сначала Пальчиков распахнулся. Но увидел мех своей дубленки, увидел бордовый галстук и, несмотря на то, что в высоком и просторном храме было жарко, словно натоплено, застегнулся на все пуговицы опять. На Пальчикова никто внимания не обращал. Только коренастый, прямой, как акробат, монашек, который зачем-то стремительно сновал меж колонн, умея не касаться никого взлетающей рясой, пару раз всматривался в Пальчикова, как всматриваются официанты в шальных клиентов. У монашка-спортсмена лицо было открытым и словно врожденно смелым, дерзким, как у подростка-хулигана, но спокойные глаза быстро становились мягкими.
Пальчиков нашел себе место под огромным куполом, алтарь выглядел отдаленным, неприступным, монохромным, каким-то готическим. Пальчикову казалось, что в этом соборе, где настоятельная чинность не бросалась в глаза, он тоже участвует в некой работе, что ему дали какое-то дело, и он его делает – он стоит, сутулый, взопревший, с красным, самоедским лицом, крестится, просит, забывает, волнуется, надеется.
В очереди к покаянию топтались не только пожилые женщины и несколько жизнедеятельных студентов-неофитов, но и непривычный народ. Стояли две девицы в куцых платках. Одна привела другую и что-то шептала ей и разъяснительно озиралась по сторонам. Стоял парень-наркоман с землистыми скулами, острыми зрачками, знобкий, на подламывающихся ногах, в промокших, грязных кедах. Пальчиков грустно улыбнулся: очередь к аналою была как на полотне какого-нибудь передвижника. Вдруг встал к исповеди монашек. Он утихомирился, прекратил играть сильными плечами, замер лицом. Пальчиков размышлял: в чем хотел признаться монашек? Пальчикову казалось, что монашек встал к исповеди инстинктивно, буднично, что он каждый день исповедовался. Про себя Пальчиков думал: а ты чего приперся? Струсил? Где твои сверстники, где здесь зрелые мужики? Он видел, что на исповеди все кажутся словно не в своей тарелке, даже этот, как заведенный, кающийся монашек.
Пальчиков попал к батюшке молодому, тридцатилетнему, длинному, в очках, с суховатым лицом закоренелого технаря, компьютерщика, админа. Борода у молодого батюшки была старая, простая, не густая, сквозистая, монашеская.