— И волов сгоняй? — и Мамай Козак, посмеиваясь, запел: — И сусек скрести, и телят пасти, как бы это, господи, дукачи найти! — и захохотал, аж мурашки пошли по спине у обозного. — Нашёл, пане? Горшок с червонцами? Нашёл?
— Покуда нет.
— Что ж ты такой весёлый? Да и опрятненький сегодня, что для дёгтя мазница? Хорош, как печная труба навыворот.
— Тебе смешно! Однако ж это чёрт знает что! Хватают какие-то полоумные девки… А кого хватают? Самого пана обозного!
— Ты чего кричишь? — спросил епископ.
— Я волнуюсь!
— Приятно видеть, — молвил, усмехнувшись, епископ. — Ещё Лукреций некогда сказал: «Приятно, когда море волнуется».
— Однако ж неприятно, — подхватил Мамай, — неприятно, когда лужа думает, что она — море! Сего ваш Лукреций не говорил?
Пан обозный поёжился, его стала бить дрожь.
— Озяб? — спросил епископ.
— Озябнешь тут! — огрызнулся обозный и, потянув носом, спросил: — А что бишь вы тут варите, панове?
— Просим к столу, — пригласил епископ.
— Вкусненькое что-нибудь? — и вытащил из-за холявы серебряную ложку.
— Козацкий мудрый борщ! — ответил Козак Мамай и чуть не прыснул, увидев, как пан обозный побелел, как сунул обратно свою ложку, как немедля заспешил домой:
— Мне пора!
— Что ж так сразу?
— Жена молодая. Ждёт…
— Потерпит!
— Э-э, — со счастливой улыбкой протянул Пампушка. — Если б ты имел такую обольстительную жёнушку! Да если б она тебя так любила! — и пан обозный, весь в перьях и соломе, напыжился, важничая, что в хомуте корова, затем что и верно был он этой ночью впервые осчастливлен весьма бурным и для пана Купы не чаянным припадком любви пани Роксоланы, уже приступившей к выполнению своего коварного замысла: сжить со свету немолодого мужа. И, ясное дело, ничего не ведая о покушении на его жизнь, пан Купа-Стародупский от всей души радовался внезапному счастью.
Оттого и разливался соловьём сейчас перед одиноким бобылём Мамаем. Оттого и хорохорился.
И говорил:
— Не знаю, что и сделал бы от этих безумных ласк! Клады искал бы! Ворогам головы снимал бы! Ел бы да пил без удержу, без устали, без меры! — и снова повёл носом, однако, снова учуяв дьявольский дух мудрого борща, так и рванулся к двери.
— А отведать борщику? Пане обозный? — окликнул Козак Мамай.
— Охота прошла.
— Еды козацкой убоялся?
— Не то что убоялся… — и пан Пампушка, склонившись к уху Мамая, сказал тихонько — Опасаюсь… как бы после крепкого харча… опасаюсь, что не управиться мне…
— С чем не управиться? — таким же шёпотом спросил Мамай.
— Не с чем, а с кем! — и пан Пампушка распалился в лице, как юнак, как варёный рак. — Так я пойду! — и снова ринулся к двери.
Но тут в куховарню вступили один за другим куценький чернец, Прудивус, отец Игнатий Романюк, Иван Покиван и сердитый-пресердитый Данило Пришейкобылехвост.
— К столу, панове, — пригласил владыка, и злополучному пану Купе ничего не оставалось, как снова вытащить ложку да сесть вместе со всеми к кухонному столу, где уже исходил паром прикрытый крышкой здоровенный котёл.
Владыка спросил:
— Может, по чарке?
— Отчего ж! — отозвался пан обозный, ведь надо же было ему набраться храбрости перед козацким мудрым борщом.
Владыка, как хозяин, стал наливать, а Козак Мамай вздохнул:
— Ой, владыка, милость твоя велика, да… чарка мала!
— Можно и побольше, — согласился Мельхиседек, налил большую, но Мамай отвёл рукой:
— Сечевику на войне — нельзя.
Пампушка в удивлении взглянул на Козака:
— Говорят же, что ты по два бочонка враз выпиваешь!
— Говорят, — кивнул Мамай.
— Тебя ведь, Козаче, — продолжал Пампушка, — на всех дверях, по козацким хатам, — и к двери куховарни обернулся, — малюют тебя с чаркой?
— Малюют, — развёл руками Козак Мамай. — Ого! Ещё и не такое в народе намалюют или расскажут! Слыхал же я меж людей, будто Козак Мамай прожил на свете невесть сколько лет! А я ж — вот он, как видите: всё сорок да сорок! — и лукаво усмехнулся, так что и невдомёк было — шутит, а может, и правду говорит тот хитроумный козачина.
— Так и не выпьешь?
— Хотелось бы к стеклянному богу приложиться, но увы!
— Ты же сам сказывал, что после боя — можно.
— После нынешнего — можно, однако пред завтрашним… Сечевику, брат, труднее, нежели монаху. Правда, отче Зосима? — обратился он к куцему. — Вам если чего не велено, вы скорее в келейку, да и… тишком? Ведь так? А сечевик — он всё промеж людей. Ни запаски, ни чарки! Да и совесть козацкая против чернечьей — не так уж и черна. Да и сечевой закон — сильнее божьего: на войне — ни капли! Что бы там ни говорили про запорожских братчиков…
— Так пропустим и без тебя, — не стал спорить владыка.
— Да и без нас, — добавил, кивнув на спудеев, Тимош Прудивус, — нам пора в путь.
— А борща?
— Борща так борща, — согласился Тимош и вытащил ложку. — Для пущей отваги столь мудрый борщик на дорогу — хорошо!
Мамай подвинул на середину стола горячий котёл, под коим даже дубовая столешница прогнулась, снял покрышку, и пряный пар козацкого борща захватил дух до слёз, аж тявкнул под столом бывалый Пёсик Ложка.
— Ну что ж… — и епископ взялся за чарку. — Дай боже!