Эх, хлопче, хлопче!.. Столько со времён Адама жило на свете юношей, как ты, столько любовных огорчений портило им кровь, что пора уж прочному да стойкому иммунитету против норова многих поколений милых привередниц оберечь наш «слабый» мужской пол от излишних тягостных переживаний, ведь и хлопцы наши, не сглазить бы, тоже не лыком шиты, а вот гляди ж, и дело будто бы пустое, взбалмошная девка обошлась с Михайликом так, словно он сунулся с мазницею по мёд, — ну, и не велика беда: пришли не званы и уйдём не ласканы, а печалиться парубку ни к чему, ибо девчат по свету что листьев летом. Однако наш парубок, — душенька его знает, чего он так прилип к той панне, — никак, видно, одолеть сей пагубы не мог — сердцу не прикажешь! — вот он и грустил да печалился, словно потерял кошелёк с неразменным рублём.
Не был хлопец слезоточив, он ведь и не плакал никогда, даже в зыбке не плакал, — а тут щипало что-то в носу, ещё припухлом после вчерашнего падения.
Не был хлопчина и против боли слаб, дай боже, — а тут вдруг почуял он, что есть у него сердце, ибо в груди нестерпимо заболело что-то впервые в жизни.
Не был хлопчина и смешлив, однако тут хотелось даже посмеяться над собой, даже захохотал бы с горя наш несмеян, когда б умел смеяться. Что ж ему оставалось? Что он умел? Запеть разве?
Пан сотник прокашлялся, вздохнул, потом посопел малость и завёл гибким да густым басищем, таким ещё юным, что даже срывался порой, пуская мальчишеского петуха:
Перебор чьей-то бандуры, нежданно в Михайликову песню вплетаясь, тихо ей вторя, тонко зазвенел меж кустами калины. Да Михайлик не слышал той кобзы: пел он, словно был один-одинёшенек во всём подлунном мире.
А чей-то мощный голос, чуть выше, чуть мужественней, уже понаторелый в хитром искусстве пения, продолжая песню Михайлика, насмешливо спрашивал:
Шутливый конец грустной Михайликовой песни, подхваченной неведомым бандуристом, перешёл в хохот, уже знакомый нам хохот Козака Мамая.
— Разлюбила? — спросил Козак.
— «Разлюбила», — Мамаевым голосом, передразнивая, обиженно отвечал Михайлик.
— А это верно, что разлюбила?
— Верно.
— А это верно, что любила она тебя?
— Не знаю, — растерянно буркнул пан сотник.
— А ты ж её любил?
— Люблю.
— И давно?
— Давно. Два…
— Два года?
— Два дня.
— Ого! — и Мамай, подёргав себя за левое ухо, за серьгу золотую, спросил: — Кто же она?
Михайлик отвернулся.
Ночная птица простонала где-то далеко, и Михайлик на диво похоже повторил тот печальный крик.
— Неужто она тебя, такого молодца, да не любит ничуть? — спросил Козак Мамай.
— «Чуть» мне не надобно.
— Ишь какой! — и повторил: — Да кто же она? Кто?
Михайлик, понурясь, не отвечал.
— Та, что всех на свете краше? — прищурился Козак Мамай.
— Кто вам сказал? — в испуге встрепенулся простодушный парубок.
— Ярина Подолянка? Она?
— Ой! — с глуповатым видом воскликнул пан сотник, потому что любовь иной раз не только возносит нашего брата до творческих высот, а и сбрасывает частенько к явной дураковатости. — Вы и впрямь колдун?! — и вдруг совсем по-мальчишески спросил — Но как вы угадали? — и не удержался от просьбы — Помогите!
— Э-э, хлопчик… — разочарованно протянул Мамай.
— Вы ж — характéрник.
— Чужими руками жар загребать?
— Я уже свои обжёг.
— Этакий там жар? Или, может, руки никудышные? — И, взяв парубка за плечи, заговорил с ним так, как ещё никто и не говаривал: батько пропал где-то в походе, а наши добрые матери по-отцовски беседовать не горазды — мать есть мать, а отец — не только доброта, любовь и тяжкий труд, но и непреклонная совесть, и суровый спрос, и добрая трёпка. — Эх, сынок, сынок! — и Мамай вздохнул: — Просить помощи в таком деле… Ай-ай!.. А я было думал, что ты… — и Козак, точно родного сына, корил парубка и уму-разуму учил, и каждое отцовское слово ложилось на дно души, как огнестойкий камень на под литейной печи, чтоб не испепелил сего безотцовщину огонь любви. Немало слов, суровых да горьких, наговорил Козак Мамай молоденькому сотнику. А напоследок молвил: — Девчата, сынку, недотёп не любят.
— Так я ж несмелый.
— Однако я слышал… я слышал… как минувшей ночью ты её…
— Целовал?! — ужаснулся Михайлик. — Подслушивали?
— Звенело на весь архиерейский сад.
— И после того она… после того…
— Девчатам никогда не верь.
— Девчата могут целоваться и не любя? — обомлел сотник. — А ведь хлопцы, наверное, отродясь такого…