Читаем Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица полностью

Мамай подступил к одной резвой кобылке. Дикая тварь задрала голову, раздула ноздри, дрожа всем телом, била передними (ясное дело, нековаными) копытами, однако перед Козаком всё же устояла на месте.

Взяв её за кудрявую короткую гриву, которой никогда ещё не касалась человеческая рука, Мамай кивнул Михайлику, и тот не мешкая вскочил ей на спину, и выглядел он в тот миг препотешно, наш простодушный коваль: и страшновато было хлопцу вдруг очутиться на такой бешеной кобыле, да и мала она была для него, для этакого хлопчины, так что длинные ноги его чуть не волочились по земле.

Посадив матинку Михайлову на небогато, но славно украшенное седло своего иноходца, прозванного Добряном, Козак Мамай охлябь вскочил на другого тарпана, который невысокому ростом Козаку был в самую пору, и все двинулись в путь.

Впереди летел Михайлик.

Дикая тварь мчала его хоть и не быстрее мысли, однако обгоняя ветер.

Ветер свистел в ушах коваля, но лицо его пылало не только от ветра — обожжённое, даже опалённое жарким взглядом пышечки Роксоланы.

Высоченные травы хлестали по ногам, по рукам, по лицу: и курай, и донник, и ковыль, и катран, и полынь, и голубые петровы батоги, и богатырский чертополох, возвышавшийся над неоглядной степью не ниже, пожалуй, расцветающих золотом величавых жезлов дивины, кои подымались то тут, то там, чуть не к самому небу тянулись, как жёлто-ярые преогромные свечи в этом раздольном храме украинской красы природы.

Ничего того не видел Михайлик, разве что жёлтые цветы дрока, осколками солнца мерцавшие под ногами тарпана, — хлопчина рвался только вперёд и вперёд, убегая от необоримого соблазна, не изведанного ещё, но уже доступного, дразняще таинственного женского естества.

Скакал Козак Мамай на таком же диком коне, и откидные рукава козацкой одёжи за его спиной трепетали, точно крылья, и коротенькая люлька-зинькивка рассыпала искры — это постреливал шипучий и трескучий лубенский табачок.

Скакали и прочие козаки, оставив на произвол судьбы спесивого пана, гнали вовсю, трепыхая такими же рукавами-крыльями.

Неслась за ними и Явдоха на вороном скакуне Мамаевом, и доброму коню вёрсты были нипочём.

Не отставал от них и верный Пёсик Ложка, летел татарской стрелой на кривых ножках.

И, уходя степью вперёд и вперёд, Козак Мамай раздумывал о той тревоге, что вновь объяла Украину, о близкой войне, которая подстерегала их там где-то, в глубине степей.

Явдоха думала о сыне, который, без отца выросши, вступая ныне в жизнь без родителева глаза, без отцова дубаса, не знал ещё — что хорошо, а что худо, и был сейчас, видно, сам не свой только потому, что его парубоцкие мысли оставались где-то подле той непутёвой Роксоланы.

А не весьма целомудренные мысли парубка и правда витали в сей час там.

Не зная, куда ошалелый конь умчал запутавшегося в штанах Пампушку, Михайлик сильно тревожился: не случилось бы какой беды с той малолетней молодичкой, с Парасочкой, в неприветной степи.

А пани Роксолана, Параска, оставшись в пустыне одна с челядниками, без мужа, которого чёрт знает куда занёс укутанный в кармазиновые штаны ступак, пани вернулась на тот курган, где дотлевала куча ладана.

Отдав приказание слугам, пани и сама взялась за лопату, и всем гуртом они быстро повыбросили недогоревшие перья, и огнище вновь закурило так сладко, что господь бог молвил на небе святому Петру:

— Всё ещё не ходил?

— Не ходил ещё, господи.

— А ведь снова пахнет?

— Пахнет.

— Как должно?

— Хвала тебе, господи боже!

— Так ты, старик, сходи всё-таки… глянь. Кто же это хвалу такую пускает в небеса?

И пришлось старому Петру отправиться вниз.

Спуститься.

Поглядеть.

Записать.

И, волею случая, в перечень имён угодников божьих (или, как это называлось в небесной канцелярии — по-латыни, — в номенклатуру) попал не сам пан Купа, а его легкомысленная жёнушка, Параска Стародупская, которая не очень-то и смыслила, как сие высокое положение использовать себе на корысть, и только сейчас смекнула, что и муж иной раз может пригодиться в хозяйстве.

А сам Демид Купа всё ещё скакал на ошалевшем коне, коему закрыли свет запорожские шаровары.

Важный пан и вовсе уж обессилел от того, что с ним стряслось.

Он уже ни о чём не думал.

Одно, что тлело в уме обозного, — была злобная мысль о мести, о проклятущем том штукаре, что так посмеялся над ним.

«И чёрт его принёс на мою голову…»

32

— Черт меня принёс? — переспросил Козак Мамай, внезапно вынырнув на куцем тарпане невесть откуда и словно подслушав мысли обозного. — Не чёрт, а сто чертей! Сто сот чертей! Прорва чертей! — и спросил: — Ты мне хотел что-то сказать, пане Купа?

— Нет… ничего, — еле выдавил тот из себя и чуть не упал, потому что конь его, почуяв дух тарпана, дикого своего сородича, шарахнулся прочь и сослепу едва не угодил в какое-то степное озерко. — Ничего я сказать не хотел!

— Так прощай.

И Мамай, тронув чоботом своего дикаря, хотел было уже повернуть его гибкую шею в ту сторону, где лежал путь на город Мирослав, как вдруг Пампушкин зашароваренный конь оступился-таки в степное озерко, так что грязь полетела, однако не утоп — воды там, почитай, не было.

Перейти на страницу:

Похожие книги