Конь сослепу барахтался в тине, а Пампушка хоть и всё видел, но выбраться из болота не мог и, думая, что уже тонет, запросил помощи у Козака.
А когда Мамай, вытащив его с конём на сухое, хотел было продолжать свой путь, пан Купа сказал:
— Спасибо тебе, пане-брате, за твою помощь, за твою ласку, за твою…
— Покури и мне ладаном! Ну? Хочешь небось, чтоб я тебя ссадил с коня? То-то и учтив стал. А?
И наш Козак Мамай, разодравши в клочья шаровары пана Купы, освободил его ноги из золотых стремян, вызволил от кармазиновых пут и конягу его, что тут же шуганул куда глаза глядят, будто ошалелый.
Пан полковой обозный, без штанов, в одних лохмотьях, оставшихся от черкески и жупана, топтался на месте, разминая ноги и собираясь с силами, чтоб двинуться на поиски обоза, голубого рыдвана и своей непутёвой жены.
Поглядывая на глиняную цветастую баклагу с горилкой, что висела на поясе у Мамая, пан Купа набрался храбрости, чтоб попросить хоть глоточек, уже и рот разинул, но Мамай промолвил:
— Ходи здоров! — и, чертовским своим смехом закатившись, вдруг снова пропал.
Словно и не было его здесь. Как языком слизало Козака.
Будто его, чертолупа анафемского, самого черти утащили — лупить с него шкуру на барабан.
Та самая прорва чертей, что носила его по всей Украине несчётные годы, те сто сот чертей, которые носят его по нашей вольной земле и ныне, сегодня, сейчас, которые будут носить его меж нами и вовеки веков, этого неумираху-неумирайла, пока мы живы, пока живёт славный украинский народ, его вольнолюбие, упорство в труде, даровитость, острое слово его, его песни, присловья да сказки, с коими из века в век мы растём, от малых лет, от первых шагов детства.
Песни, присловья и сказки!
У каждого народа — свои.
Но много и общего в сказках и пословицах народов, ближних соседей и дальних, в побасенках, анекдотах, в похождениях героев, созданных народным юмором — в Болгарии, на Украине, в Турции, в Хорватии, в Неметчине, в Литве, — и есть тьма-тьмущая народных анекдотов, записанных на Украине, где повествуется о том же, о чём, к примеру, и в сказах про татарского (узбекского, албанского, азербайджанского или болгарского) причудника ходжу (или моллу) Насреддина, хоть и неизвестно — когда, кто, где, у кого и что именно заимствовал и как зовут того моллу взаправду — уж не Козаком ли Мамаем?
Но я сызмалу слыхал эти сказки и анекдоты, как малую каплю из бездонного моря побасенок и небылиц моего родного края, благословенной Слобожанщины.
Песни, присловья и сказки!
Сколько я их слышал от матери моей…
Слышал и от матери моей матери — от родной моей бабуси, Ганны Александровны Гармаш.
У моей бабуси Ганны отец чумаковал, а дед её…
Немного довелось мне узнать про того деда Ивана, моего прапрадеда, — он преставился, когда бабуся Ганна совсем была малой, а вспомнил я здесь о нём лишь потому, что у Ганны Александровны в сарае над погребом осталась от моего прапрадеда, вернее, от его жены большая скрыня, с ящичком внутри — для денег, для кораллов, для ниток да иголок, — добрая ещё скрыня, на колёсиках, окованная снаружи узорным железом и славно расписанная изнутри. По стенкам — цветами. А на потрескавшейся и облупленной крышке скрыни сияла красками настоящая картина.
И не так уж она и трухлява была, помню, та скрыня, а только рассохлась изрядно, и не исчезал из неё свет божий, даже когда, бывало, заберешься в неё и накроешься тяжеленной крышкой, ибо крышка была щелястая, да и затканная толстой паутиной гонтовая крыша сарая светилась насквозь.
Мне уже было тогда лет пять, а то и шесть, и я частенько, если не пугали меня посаженные весной туда на яйца наседки, ложился на дно той скрыни и не сводил глаз с расписной крышки, которую я опускал над собой, словно погружаясь в иной мир, в мир диковинного чар-зелья (куда и мы с вами, читатель, вступаем сейчас в этой хитроумной книге), в мир сказки, в тот «волошебный» (как моя бабуся Ганна говорила) мир, которого не забуду я никогда в жизни, да и после смерти тоже, ибо я верю, что тропа к образу Мамая и тогда не зарастёт, и не потому не зарастёт, что я его так славно выпишу, а лишь по той причине, что здесь, надеюсь, будут явлены те черты национального характера, те полные глубокого смысла чудеса и приключения, что пришли в эту книгу от щедрот народа нашего, от его сказок, песен и дум, бывальщин да потешек, — дивные дива, создания духа народного, которые жить будут вместе с ним…
Лёжа там и глядя изнутри на свод скрыни, на картину, нехитро намалёванную на нём, даже я, малолеток простодушный, уже тогда начинал понимать, отчего прапрадед, умирая, велел себя в той скрыне схоронить — не в гробу, а в скрыне! — ведь и самый мёртвый мертвец, глянув погасшим оком на ту картину, улыбнулся бы, ожил бы вмиг и помирать уже не захотел…