— Кем был покойник? — охлопав лопатой могильный холмик, спросил один из погребальной братии.
Шмуле-Сендер, наученный Шахной отвечать всем и каждому, что Эзра отправился в тайгу за бурым медведем, поначалу растерялся, а потом ляпнул:
— Охотником. Он охотился на бурых медведей…
Когда они уже выходили с кладбища, до слуха Шмуле-Сендера донеслась песня виленской хевры кадишим. На кладбище всегда что-то мерещится, подумал Шмуле-Сендер. Но песня вилась в воздухе, как шмель, и, вытравливая из души печаль, засоряя прочищенные кладбищенской скорбью уши, то усиливалась, то затихала.
— Слышишь? — спросил Шмуле-Сендер у побледневшего Шахны. — Эзра из могилы, как из тайги…
Старику Эфраиму пришлось изрядно поплутать по городу, пока он отыскал извилистую улицу, смахивавшую на не оконченную стеклодувом бутылку.
Искать было приятно — светило желтое, словно подсолнух, солнце, и каждой живой твари перепадало по крупному полновесному семечку.
В подворотне — несмотря на солнечный день — было темно, как вечером; жизнь там вообще была какая-то вечерняя, примолкшая, без свойственных еврейскому жилью восклицаний, разбитной перебранки, шепота, которые — о, эти еврейские тайны! — слышны на соседней улице.
Эфраим долго приглядывался к домам, стараясь угадать, в каком именно проживает жена Гирша — его невестка, но в домах, как назло, не было молодух; в них, в этих тесных, почти лишенных воздуха жилищах, обитали только старики и дети, к которым изредка, как урядник или городовой, заглядывало весеннее солнце.
Не найдя того, кого он искал, Эфраим обратился к какому-то старику, скорее похожему на обнищавшего польского шляхтича, чем на еврея, в довольно-таки приличном городском пиджаке и высокой шляпе из фетра (правда, траченного молью). Старик был весь какой-то подарочный, как будто со всех уголков города ему неизвестно за какие заслуги нанесли уже однажды дареные вещи.
— Значит, и вы за тем же? — поинтересовался старик и приподнял фетровую шляпу, в которой светились маленькие дырочки.
— За чем? — любезно вступил в разговор старик Эфраим.
— За ботинками. За чем же еще?.. Мне его порекомендовали как замечательного мастера, — зачастил старик в шляпе. — Чинит быстро, недорого берет. Обычно мне подбивал подметки Лайзерсон. С Рудницкой…
— Так, так, — сказал Эфраим.
— Если бы я знал, что этот обалдуй попадет в эту грязную историю… моей ноги бы здесь не было… Теперь все. Баста. Терпенье мое лопнуло!.. Он, наверно, думает, что я буду ждать, пока он с моими ботинками вернется с каторги… Жена его ото всех прячется.
Причину того, почему жена сапожника прячется, еврей в фетровой шляпе с чужой головы объяснил с еще большим запалом. Все дело в том, что задаток-то она съела. А съеденный задаток не вернешь. Пусть небольшие деньги, но для еврея и небольшие деньги в один прекрасный день могут обернуться большими, если их вложить в стоящее дело.
Еврей в фетровой шляпе еще долго шумел, озирался по сторонам, а потом, так и не дождавшись жены сапожника, съевшей его задаток, поплелся прочь и вскоре скрылся за углом.
Старик Эфраим прождал Миру до самой ночи.
Он сразу узнал ее по маленькому аккуратному животу. Казалось, Мира принесла в подоле большой подсолнух. Увидев незнакомого человека и приняв его за заказчика, она метнулась было в сторону узкого каменного прохода, который, видно, вел в другой, такой же затхлый и промозглый двор, но Эфраим успел ее окликнуть:
— Мира!
Не услышав в оклике никакой угрозы, она остановилась и, держа обеими руками свой подсолнух, чтобы он не выпал, подошла поближе к старику.
— Я — Эфраим, — сказал тот. Но Мира и ухом не повела. — Эфраим. Разве тебе Гирш обо мне не рассказывал?
— Нет, — ответила женщина.
— Не может быть! — прошептал удивленный Эфраим. — Дождь начинается. Может, в дом зайдем?
— Нет у меня своего дома… С тех пор как Гирша взяли, я переехала к мачехе… Ей нужна была нянька… Десять детей — не шутка…
— А ботинки?
— А-а! — протянула Мира. — Мачеха говорит: не отдавай заказчикам. Потому что, пока дело дожидается мастера, с ним ничего не случится. Вы за ботинками?
Вопрос Миры просто огорошил Эфраима. В самом деле — зачем он сюда пришел? Жениться? Но то была только шутка. Увидеть свою невестку? Он еще ни одной своей невестки не видел. Как и внука. Ни Давида, ни этого, ни того, которого носит под своим гордым польским сердцем Данута.
— Я пришел на тебя посмотреть, — сказал Эфраим, не найдя ничего лучшего.
— А что на меня смотреть? Сами видите, какая…
— Красивая, — промолвил Эфраим.
Она стояла под дождем — длинноволосая, черноглазая, с округлившимся животом, казалось, он вот-вот лопнет, как почка, и из него вылупится крохотный, зеленый листочек, в котором до поры до времени нельзя будет узнать ни весны, ни лета, ни осени; он явится только их намеком, их счастливым обозначением.