– Спасибо, что сказал, а то я подумал – жмыхом или опилками набита.
– Ну, ну, остряк, поосторожнее!
– А чем она у тебя может быть набита, коли ты про свой же народ неуважительно и обидно говоришь? Гавкаешь, пардон за выражение. Молчишь, надулся, зубками скрежещешь, зверёк? И – помалкивай, морда вражья!
– Ну, ты, идеальный чемодан!..
– Помалкивай, говорю, а то шваркну!
– Цыц оба! Единка ещё не совсем умерла и слышит нас! Поймите, она то же, что мать наша ро́дная. И посему – знаю! – обидно ей, что мы, вскормленные ею, поднятые, становимся недружными, озлобляемся по дури, чертыхаемся. Уж давайте лучше молчать тут, на этой святой для нас земле, если не хотим по-человечески говорить друг с дружкой.
– Прости, Галинка. Нервишки чё-то расхлябались.
– Э-э… ну… конечно…
– У Единки, если хочешь, проси прощение. А я-то что – простая русская баба: всё стерплю, за всеми подотру.
Глава 72
Несколько соработников отъединились от остальных и подошли к площадке, где недавно высилась и ширилась изба с пристройками, а сейчас лишь печь одиноко, но нарядно бело, будто прихорошенная, будто невеста, стояла, великая величиной своей, русская по приспособлению своему.
Она строго прямо указывала трубой, чудившейся перстом, в небо.
– Хоть митинг открывай: печь-красавица – самолучшая трибуна, и народ имеется. И сплошь, кажись, сознательный и смирнёхонький. Слухать бу-удет!
– Что ж, толкай, партия, речь, не томи русскую душу.
– Дед Мороз, не прячься за спинами.
– К трибуне, Тихоныч.
– Даёшь речь!
– Речь – печь, – складно и напевно, как в детской песенке.
– То что надо!
– Не довольно ли выкобениваться и ржать, парни?
– А печь, кажись, совсем недавно подновлена да подсвежена извёсткой.
– Аж светится!
– Не ты ли, Галка, белила напоследок, как многие наши баушки?
– Я. А кто ж ещё? Спасибо, баба Дуся Фролкина надоумила. На улице в Нови, только съехали мы с насиженного угла всем своим единковским табором, подманила меня, сказала: «Я, Галинка, шибко старая и хворая, ноги не ходют, сын с невесткой помёрли, внуки по городам за лучшей долей рассовались, Федя мой с войны не возвернулся, – кто ж мне обрядит на тот свет печечку мою? Она первейшая моя товарка во всюё жисть. Да чё уж – сестра моя сродная! Будь, Галочка, ласкова – потрудись крошечку на меня: побели печечку. Да по стенам, по потолку, ежели останутся силёхи, промахни на разочек как-нить». Меня уговаривать не надо. Я через день-два прибёгла сюда с дочерьми. Загасили мы куски извести, кистями принарядили и нашу ласточку, и бабы Дуси, по стенам и потолку, правда, промахнули лишь слегка. Уходила когда, поклонилась и нашей, и бабы Дуси печкам, попросила прощения, что бросаем на смерть. Ревела как дура. Девчонки мои подвывали. И сейчас, едва вспомянулось, – комком горечи в горле придушило дыхание.
– Эк-к, бабы: не поревёте – не проживёте.
– Моя мать тоже белила. И печь, и стены, и потолок. Ухайдакалась. Загляну было в избу, скажу: «Мам, дай подсоблю». «Нет, – отвечает, – сынок: то мой крестный долг перед избой». Потом суставами маялась, по больничкам возил её. Зимой опочила. Про избу шепоточком мне на ухо помянула и – ушла навек. А ноне – и Единка следом с избой. И мамой. Судьбу на телеге не объедешь, говорят.
– Многие старухи и старики приходили сюда на беленку.
– А молодёжь посмеивалась в кулачок, у себя у виска покручивала пальцем.
– Верхогляды, охальники, жизни, судьбы не чуют и не разумеют!
– Не надо, уважаемый, обобщать. Не все такие. Молодые люди учатся, служат, на стройки рвутся, города и заводы ставят, – не очень-то хорохорься!
– Верно, верно, Петро.
– Молодёжь, она и есть молодёжь: в будущее нацеленно и упёрто зрит. Однако ж перед носом пня какого-нить здоровущего не примечает. Потопали, куды поблазнилось, – запнулись, грохнулись, сопатку расквасили. Но всё одно – вперёд, вперёд. Да опрометью, да сломя голову.
– Молодё-о-о-жь! Чё ей!
– Уж да: море по колено. И-и-и туды чешут, неведомо куды.
– Охламонов, лоботрясов развелось после войны – хоть пруд пруди.
– Жить стало полегше, и всё-то им танцульки да лёгкий рупь подавай.
– Хва, старые перечники, наконец-то, ворчать на молодёжь! Если идти и смотреть только назад, жить с оглядкой и по разумению «чего бы не вышло» – ямину с ухабиной себе скорее найдёшь, чем глядючи вперёд, даже если поторапливаться или бежать.
– Тьфу, да не довольно ли вам речей? Надоело слушать заезженную пластинку. Что тут вам, партейное или профсоюзное собрание?
– Или товарищеский суд?
– Да не суд – судилище. И не товарищеский – вражий.
– Развелось умников, как собак нерезаных.
– А ну-ка, прекратить гавканье!
– Сань, Кать, а вы чё, ребятишки, затеяли?
– Неужто и каменюки хотите забрать на новую землю? Они ж тяжелющие!
– Сынок, и вправду, зачем тебе каменюки? Брось выкапывать, силы попусту изводить. Найдём по притокам вблизи Нови каких хошь валунов. Сам знаешь, там их всюду по берегам полно. Встречаются знатные крепыши, не хуже графских. Трактором, бульдозером, лебёдкой вытянем на дорогу, краном погрузим в кузов, – день-два делов. Лесхоз поможет и людьми, и техникой.
– Правильно, Галина! Мудрая ты женщина.